...Либо с мечтой о смерти
Шрифт:
— Вы мужчина, — заметила Юдит с упреком. — А она вырастала в маленькую женщину.
— Да, я это понял. К сожалению, задним числом. Помимо тряпок, у нее был неправильный прикус, а я не удосужился сводить ее к дантисту. Она ведь и без того казалась мне хорошенькой. Больше, чем хорошенькой: очаровательной, прелестной. Но для маленьких бессердечных зверят-одноклассников она была дурнушкой и чудачкой в старых тряпках. И они травили ее изо всех своих звериных силенок… Конечно, я поменял школу, сразу же. И накупил кучу новых тряпок (для чего пришлось продать треть библиотеки). И обещал поставить скобку на зубы — самую красивую и дорогую. Но я совершил непоправимую ошибку: рассказал ей о дневнике. Болван! Как же она кричала… А потом убежала в свою комнату и закрылась. И полночи я слушал ее плач. Она не притронулась к новым тряпкам. Несколько дней просидела взаперти, как больной зверек в норе, а потом ушла из дому. Это случилось впервые. Ей было тринадцать с половиной. Потом уходы стали регулярными: на пять-семь дней, а
— Почему?
— Не хочется продуцировать негативные эмоции. Заражать своим отчаяньем, своей тоской. У вас ведь и без меня хватает душевной боли, собственной. К чему лишняя? Мораль моего рассказа ясна. Я слишком любил ее. Воображал необыкновенной, единственной в мире. А она оказалась всего лишь маленькой бессердечной шлюшкой. «Вот и сказочке конец, а кто слушал — молодец».
— Сказочке не конец, — возразила Юдит. — И вашим отношениям не конец.
— Учитывая, что я никогда не вернусь с Гипербореи, даже если передумаю уплывать в лодочке Харона? Смешно. Вы говорите так, потому что слишком добрая.
— Я не добрая. Правда, и не злая — вращаюсь вокруг другой оси. Прощу вас, продолжайте! Рассказывайте по-прежнему подробно, не думая, заражаете вы меня или нет.
— Хорошо, — я вздохнул, но втайне обрадовался: когда говоришь о мучительном, объективируешь застарелую боль, ловишь слабенький кайф, зыбкую анестезию. — Буду вести унылое и скучное повествование с подробностями. Она уходила, и я умирал, потом возвращалась. Лгала мне, что посещает школу. Забавно: лет в пять у нее была песенка с таким рефреном: «Не лги мне, не лги мне!» Детский припев стал моим лейтмотивом на несколько лет: она лгала постоянно. Как дышала, как напевала, как причесывалась. Когда-то я радовался, что родившаяся малышка не похожа ни на меня, ни на жену. Гены брали свое, конечно, и она смахивала на мать жены, с которой я не имел счастье быть знаком: она умерла к тому времени. В ней было на четверть цыганской крови, на четверть итальянской и наполовину польской. Такой вот коктейль. Я радовался, что она не в меня (значит, ни неврастении, ни рефлексии) и не в жену (воплощенная ложь, фальшь и похоть), но радость оказалась преждевременной. Душой она пошла в мою недолгую супругу, только проявилось это не сразу, а с тринадцати лет. Она лгала, что ходит в школу, а потом звонили учителя, сообщая, что уже не помнят, как выглядит моя девочка. Она лгала, что от нее несет никотином, потому что рядом курят приятели и подружки, но на самом деле дымила с тех же тринадцати. Но самое страшное не это. Не это.
Я перевел дух. Юдит взглянула на меня с испугом и тут же отвела глаза.
— Она говорила, что родилась, чтобы любить всех. Но лет с шести внесла коррективы: одного намеревалась любить больше всех. Своего суженого, половинку (жутко не терплю этот замыленный образ, но другого еще не придумали). Мы часто говорили с ней о будущем женихе. Я старомодный человек, меня воспитывали в строгом христианском духе, поэтому внушал ей, что без любви целоваться нельзя, и что единственного своего мужчину хорошо бы дождаться, оставаясь девушкой. Смешно до колик, понимаю. В наше циничное время, когда стыдно быть девушкой уже в двадцать лет…
— Вы немножко отстали от жизни, — улыбнулась Юдит. — Девственность снова в моде.
— Возможно. Значит, она тоже отстала, несмотря на юный возраст. Я утешал себя, что девственность она потеряла по любви. Безумно влюбилась в обаятельного хлыща, разумеется, не взаимно. Он и не заметил ее дара, поставив очередную галочку в своей коллекции. Его я не знал, но имел счастье шапочного знакомства со вторым: сопливым отморозком с внешностью сантехника. Тоже влюбилась, и с тем же результатом: через неделю он бросил ее ради ее подружки — плосколицей, как блин, с двумя извилинами и крохотными поросячьими глазками. Она страдала так, словно разбилась любовь всей жизни. Компания тусовалась у нас во дворе, я отыскал ублюдка и со всего маху залепил оплеуху. Он был то ли пьян, то ли укурен и не выказал ни боли, ни гнева. Только слабо удивился. А приятели, такие же укуренные, вяло расхохотались. (Вот интересно: рука, разбитая о скулу выродка, ничуть не болела, а когда однажды залепил пощечину ей, сорвавшись, не помня себя — кисть долго потом саднила и ныла.)
Юдит быстро взглянула на меня, словно усмотрев в последней фразе нечто особенное. Но ничего не сказала.
— То было в первый и последний раз, когда я ударил по лицу человека.
— Значит, она уродилась в вас.
— Потому что не могла ударить своих обидчиков? Но от жены она унаследовала больше, гораздо больше. Как-то нашел ее записную книжку: в очередной раз она сбежала из дома, и я разыскивал телефоны приятелей. На последней странице наткнулся на список кобелей с плюсиками и минусами: оценка качества перепихона. О, она далеко переплюнула мою жену! В свои пятнадцать мужчин у нее было больше, чем у той к своим тридцати пяти. Она падала, неслась вниз со страшной скоростью, а я не мог ничем задержать ее в этом падении. Она барахталась в зловонной грязи, а у меня не было ни сил, ни умения ее вытащить. Девочка, с младенчества мечтавшая о единственной большой любви. Как я ее ненавидел. Бывали минуты, когда искренне желал ей смерти — от СПИДА, от передозы, от рук маньяка. Я осознал тогда, что самое невыносимое чувство на свете — не страх, не отчаянье, но любовь-ненависть в одном флаконе.
— Ненависть, как производное любви… Я это знаю. Но мне никогда не хотелось убить его, всегда — себя.
— Поскольку мы познакомились с вами не где-нибудь, а в этом самом месте, мне, в конечном счете, тоже. Однажды послал ей смс-ку. Глупейшую: «Хочу ли я, чтобы ты вернулась? Нет. Хочу ли я, чтобы ты умерла? Нет. Хочу ли я умереть? Да». Это было недавно: дней за восемь до объявления с голубенькой галочкой. Естественно, она не ответила.
— Ещё бы.
— Годом раньше одно время писал ей письма. Множество писем. Вроде таких: «Помнишь, я рассказывал тебе историю об Учителе ананда-марги? Он ехал в машине с учениками по дикой местности Индии. У обочины стоял носорог. Учитель попросил остановить машину и вышел, хотя его отговаривали: носороги очень опасны и могут убить. Подойдя к зверю, Учитель ласково погладил его и что-то негромко сказал. Потом вернулся в машину, и они поехали дальше. Носорог глядел им вслед, и на его морде блестели слезы. «Он был моим другом, — объяснил Учитель. — В прошлой жизни. Он совершил большую ошибку, и потому сейчас здесь, в этом теле». Славная история, верно? Я представляю сходную ситуацию из будущей нашей с тобой жизни. В следующей жизни я приму рождение в Индии или в Тибете. Буду йогом или йогиней, в белоснежных одеждах (или оранжевом сари) бродить по горам и джунглям. И однажды встречу корову. В Индии множество коров, которых никто не доит и не ест, но что-то толкнет меня подойти именно к этой. Я поглажу ее по морде, грустной морде с большими зеркальными глазами и длиннющими ресницами. Корова вывернется, упрямо мотнув головой, и промычит отрывисто: «Всё! Достал!», развернется и уйдет, шлепнув мне под ноги щедрую дымящуюся лепешку…»
Юдит тихо рассмеялась.
— Славные истории. Ваша лучше.
— Может быть. Я писал и другие письма — глупо-нежные, пафосно-поэтические: «Я знаю тебя очень давно. Я люблю тебя долго. От этого никуда не денешься. И в следующей жизни мы встретимся, как озеро и туман над озером. А еще через одну — как две звезды в одном созвездии…» И прочую чушь. Еще так: «Какая жалость, что мне выпало быть тебе отцом. Лучше бы родился братом, честное слово! Я бы накачал мышцы, чтобы разбивать морды всем встречающимся тебе на пути кобелям и уродам. А шлюх, узкоглазых и плосколицых, как коровьи лепешки, как химеры, я бы… не бил, конечно, но они уносились бы прочь, со свистом, поджав хвосты, от одного моего скупого рыка. В следующей жизни я постараюсь быть твоим старшим братом. А если не получится — вообще откажусь рождаться на этой проклятой, проклятой, проклятой земле…»
— Странно.
— Что именно?
— Раньше я думала, что так любить могут только матери. Знаете притчу о материнской любви?
— Ту, где молодой человек полюбил девушку, а она оказалась жестокой и заявила, что выйдет за него, только если он убьет свою мать и принесет в доказательство ее сердце?
— Да. Молодой человек так и сделал. Он очень спешил к возлюбленной с вырванным сердцем в руках, споткнулся на бегу и упал. И материнское сердце спросило…
— «Ты не ушибся, сынок?» Прежде эта история меня возмущала, отторгала. Но не теперь. Да, вы правы: так любят матери. Но я и был ей матерью — как и отцом, братом, подружкой. Как-то она заметила с легким недоумением и обидой, что я никогда не называю ее «дочка», «доченька». Но это объясняется просто: она намного больше, чем дочь. Она — душа моя, суть. Я и по имени-то называл ее редко. Чаще домашними прозвищами, менявшимися год от года. Она словно проходила различные стадии, начиная с рождения. В младенчестве была Рыбой, Рыбкой. Неведомое существо с мудрыми и горькими глазами, приплывшее на мой зов, таящее знания о таинственных подводных глубинах. Когда уставал от ее ночных воплей и прожорливости, называл Личинкой Короеда. От года до трех, когда глубоководная таинственность пропала, наступила банальная и слащавая стадия Заи, Заюшки: трогательная припухлость щек, тепло дыхания, розовое, чуть оттопыренное ушко. В шесть мы прочли Толкина, и родилось новое прозвище: Помесь Эльфа и Орка. То было следствие стремительно развившегося упрямства и повышенной любви к свободе во всех ее проявлениях. Это прозвище ей не нравилось, но задержалось надолго, пока на тринадцатом году она не стала превращаться в девушку. Покрасила волосы в медно-рыжий цвет, и я стал звать ее Суламифью. Юная Суламифь в ожидании своего Соломона. Эта стадия была самой короткой. Суламифь превратилась в искательницу эротических приключений, в веселую и милую шлюшку. Стала Исчадьем — не для всех, разумеется, лишь для меня. Чем-то жгучим и темным, что вытягивает силы, энергию, радость жизни, что крепко вцепилось в душу и тащит ее прямиком в ад.
— Она удивительная девочка.
— Да. Удивительная. Единственная в своем роде. Соответственно с проходимыми стадиями и прозвищами, у нее менялся цвет глаз. Голубые в младенчестве, затем серые, потом прибавилось зелени и охры. У Суламифи были светло-карие, как и полагается. А потом ушли в прозрачную желтизну: как светлое пиво, как виски. Как чифирь.
— Чифирь темно-коричневый.
— Вы пробовали? Возможно, но дело не столько в цвете — они такие же горькие. И хмельные. Два желтых омута, два провала в Суффетх.