«...Ваш дядя и друг Соломон»
Шрифт:
Когда мы были молодыми, Ханче была обладательницей карих глаз, светлых волос, красных щек. Симпатичная улыбка ее излучала полноту жизни. Шлойме привез ее из Польши. Многие годы он был холостяком, и все уже отчаялись видеть его женатым. От холостой жизни он освободился благодаря своим коровам. Послали его в Голландию купить лучшую породу коров и быка-производителя. Подвернулся случай, и он привез также жену Ханче.
Из Голландии поехал в Польшу проведать родителей и встретил ее на мельнице, принадлежавшей ее родителям, рядом с Варшавой. Воспитывалась Ханче в большом городе. Политика и движение ее не интересовали. Она была выше
Однажды Ханче работала в цитрусовом саду, и ветка ранила ей глаза. Она ослепла на один глаз, а второй с годами стал слабеть, так что теперь она не различает между ночью и днем. Ханче – женщина мужественная, не ноет, не впадает в черную меланхолию, по-прежнему поет в хоре. Шлойме ведет ее на репетиции и затем – домой. Читает ей книги, покупает пластинки. Часто из их дома доносится звуки патефона.
А сейчас Шлойме срезает розы. Пожалуй, уже несколько месяцев я не обменивался с ним ни единым словом. Последняя ссора вспыхнула между нами в тот день, когда орудия гремели на Голанских высотах. Мы знали, что туда поднялись наши десантники. Среди них ли Мойшеле? В день освобождения Иерусалима от него тоже не было никаких вестей. Орудия гремят, а мы поднимаемся на гору и наблюдаем за языками огня по горизонту. И в ночь, когда вся страна сотрясается от военных действий на Голанском плато, говорит мне Шлойме:
«Соломон, не посчитай мне во зло, если я введу тебя в дело, которое касается не меня, а тебя. Я это делаю лишь во имя нашей дружбы. Береги свою Адас! Этот Рами… Ты ведь знаешь, я никогда не относился к нему с большой любовью».
«Иди ты к черту!»
Выругал его, ибо знал, что на этот раз он говорит правду. Со дня рождения Мойшеле, еще до их свадьбы с Адас, я знал, что дела между нею и Рами не совсем гладки. В дни войны эти слова поразили меня громом. Оба мы были оскорблены: Шлойме – потому что я не поверил правде, я – потому что он высказал эту правду.
Сейчас, когда я увидел его у роз, словно толчком поразила меня внезапная мысль: Соломон, тебе надо помириться с Шлойме. Столько лет вы живете в одном кибуце, и все эти годы он был твоим главным противником. Пришло время прощения. Что было, то было.
«Доброе утро, Шлойме».
«Доброе утро, Соломон».
«Что слышно?»
«Слышно».
«Сегодня будет жаркий день, Шлойме».
«Да, будет очень жарко, Соломон».
«И ты спасаешь розы от хамсина».
«Это для Ханче. Ты же не знаешь, что сегодня ей минуло шестьдесят!»
«Что ты говоришь! Молоденькой Ханче уже шестьдесят?!»
«То, что ты слышишь, Соломон. А мы уже по дороге к семидесяти».
Замолкаем и оба смотрим на розы, и Шлойме уже не тот Шлойме. Волосы его поседели, и быстрые его глаза с вечной хитринкой потускнели. Вижу я то, что долгие годы не замечал: Шлойме Гринблат живет в глубокой печали. Двадцать лет он приносит розы своей ослепшей жене, и я, у которого Амалия очень больна, мог бы вместе с ним поплакать о наших увядших женах. Шлойме говорит:
«Вечером мы будем праздновать ее день рождения, Соломон. Собирается вся семья. Приезжают даже двоюродные братья из Хайфы и Тель-Авива».
И тут на миг Шлойме стал самим собой, говорит с гордостью, вытянулся в рост, ударил себя в грудь. Я терпеть не могу эти движения у него и собираюсь идти дальше. Он говорит:
«Соломон, что слышно у Мойшеле?»
«У него все в порядке. Думаю, он уже вернулся в свою часть».
«Как ты думаешь, эти перестрелки и наши бомбардировки по ту сторону Суэцкого канала приближают нас к миру?»
Я просто сбежал. Больно было мне за Шлойме и за себя. Миг примирения был слишком короток. И все из-за его разговоров о политике. Но что у нас, живущих столько лет бок о бок в кибуце, есть общего со Шлойме, кроме политических разногласий. Шлойме кричит мне вслед:
«Соломон, погоди, Соломон!»
Поворачиваю к нему голову и смеюсь про себя. Что я от него хочу, от этого низкорослого седого человечка, который выглядит таким потерянным среди цветущих роз! Что я от него хотел и что он хотел от меня все эти годы? Мы же приближаемся к семидесяти, Господи, к семидесяти!
«Может, придете к нам вечером, Соломон, ты и Амалия – на день рождения Ханче? Я не должен тебе объяснять, как она обрадуется вашему приходу».
Я кивнул головой в знак согласия, и слова мои разнеслись эхом по пустому двору:
«Придем. Почему не прийти. Конечно же, придем».
Иду я своей дорогой. Все раскинувшееся подворье кибуца ухожено, клумбы в полном расцвете, у деревьев разрослись и сгустились кроны, грядки поражают цветным колоритом. Но взгляд мой обращен не на это буйное цветение, а на запущенные углы по дороге к квартире Адас и Мойшеле, где высоко поднялся чертополох, дикие травы, кусты колючек.
Недалеко от эвкалипта Элимелеха я вхожу в гущу колючек, словно пришел в кибуцный заповедник. Господи, сколько субботников прошло в те годы по выкорчевыванию сорняков в подворье, в садах и на полях. Как суббота – так всеобщая мобилизация. Сорняки пустили глубокие корни в эту сухую землю. Уничтожали мы их, выкорчевывали, а они снова растут. Нет конца сорнякам, и нет конца субботникам. Целые семьи с детьми и собаками добровольно выходят в субботу на «пикник сорняков». Цветные панамки детей порхают по садам. Собаки валяются в тени, а мы работаем. И еще как работаем. Обливаемся потом, и вода льется в глотку из сосудов без конца и без пользы.
Специалистом по выкорчевыванию сорняков был Элимелех. Он буквально шел на них врукопашную, и после него не оставалось ни соринки. И всегда первым вызывался на субботник. Особенно любил разбивать камни, расчищая поля. Субботники эти были настоящим бедствием для всех нас, кроме Элимелеха. Земля эта вырастила камни, поколения камней. Плуг не мог бороздить землю, пока эти камни не удаляли. Спины наши сгибались под льющим на нас олово лучей солнцем, дыхание наше было столь же горячим, как ветер, обвевающий нас. Губы трескаются, лица покрываются бороздами, но земля становится гладкой. Элимелех во главе, неустанно раскалывает камни, складывает их рядами и грудами.