«...Ваш дядя и друг Соломон»
Шрифт:
В ту ночь созрело у меня решение – ехать к Адас в следующий отпуск и потребовать от нее, чтобы решила раз и навсегда, с кем она – со мной или с Рами, и не мучить меня неопределенностью…
Это решение еще более укрепилось с приездом в кибуц. За ночь до отъезда был тяжелый артиллерийский обстрел наших позиций, и утром один из наших погиб. Взял я две гильзы от снарядов безоткатного орудия – для Адас и тети Амалии, взобрался на бронетранспортер, который в это утро прокладывал дорогу к базе, оттуда поехал на джипе. Спросил на этот раз про девицу. Сказали, что освободилась от службы. Опять увернулась от меня.
Вошел
Адас кинулась ко мне и поцеловала. Не закрыла при этом глаза. Быть может, желала прорвать эту явно ощутимую между нами чуждость. Но я не мог поцеловать ее. Не мог!
Вышли. С первыми же шагами я понял, насколько трудно ее положение в кибуце. Сплетничают о ней, и я вижу, насколько она несчастна. И это мешало открытому объяснению. Эта боль и унижение в ее душе мне знакомы, я жалел ее, и это опять же не давало возможности начать с ней серьезный разговор. Не мог я тоже держать ее на прицеле, как это делал весь кибуц. Ушли мы из столовой, я шел, обняв ее за плечи, и мы не обмолвились ни словом до самого нашего дома. Она прилепилась ко мне, и я не снимал руки с ее плеч. Прошли мы через весь кибуц, демонстративно обнявшись, как нормальная пара.
В доме я сел в отцовское кресло, она же осталась стоять и спросила:
«Хочешь чаю? Сделать нам ужин?»
«Я не хочу пить и не голоден. Но если ты хочешь…»
«И я не хочу».
Села на кровать и замолкла. Скрестила руки, вся – комок нервов. Лицо бледно, губы сжаты. Само молчание действовало на нервы. Она опустила голову. Выглядела беспомощной, как потерянное маленькое животное, попавшее в лапы хищника. Я не собирался ее терзать, зевнул и сказал:
«Я устал».
«Я тоже».
«Прилягу».
«И я».
Ушла в душ и вернулась в прозрачной ночной рубашке. Была настолько красива, что глаза мои затуманились. И душа моя затуманилась от ревности к Рами. Обнял ее крепко, так, что эта агрессивность удивила и меня самого, и ее. Освободилась от объятий, побежала гасить свет и бросилась в постель так, что вся оголилась. Явно хотела, чтоб все это скорее кончилось. Я тоже скинул одежды, как сумасшедший, разбрасывая их по комнате. И ветер, врывающийся в комнату, еще более подстегивал мое безумие. Впервые в нашей совместной жизни я пришел к ней нагим при открытом окне. Обычно я это окно около постели закрывал. Напротив окна, на столбе, горел фонарь. Раковина была раскрыта его свету и небесным ветрам.
И в миг, когда я прикоснулся к ее телу, вспомнил некрасивую незнакомку из Синая. Укусил плечи Адас и ощутил вкус ее крови на губах.
Все произошло быстро, как и желала Адас. Лежала безмолвно и недвижно, и свет фонаря освещал ее длинные растрепанные волосы и прозрачную разорванную рубашку на полу. Натянул на себя форму и вышел из дома, не сказав ни слова. Сел в джип и уехал в Иерусалим, в отцовский дом, и ночь все еще длилась…
Приехал
Облачился в чистую одежду и вышел на улицы Иерусалима. Это уже не был город моего детства. Стал шумной столицей, мигает мне светофорами, ослепляет световыми рекламами. В таком виде он мне кажется чуждым, предающим все мои воспоминания. Настроение мое, и так не очень бодрое, опустилось еще на несколько градусов. Гуляю по улице Яффо, дохожу до Сионской площади и угла улицы Бен-Иегуда. Улица эта прорастает посреди города, словно гора. Жду я зеленого глазка светофора, чтобы пересечь улицу и думаю: «Вот она перед тобою – гора удовольствий. Растворись в ней».
Масса народа на улицах, и я – среди них. Каждый раз натыкаюсь на кого-то. Что поделаешь, ставить мои длинные ноги на улице Бен-Иегуда все равно, что идти по канату. Каждый раз наступаю кому-то на ноги и прошу прощения. Как будто я вышел на улицы Иерусалима только для того, чтобы просить у всех прощения. Наконец-то я вхожу в ресторан с разными отделениями. Бедные сидят вокруг большого стола, едят и уходят. Но есть и большой зал, – столики, чистые скатерти, сверкающие стаканы, официанты в темных брюках и белых рубахах, кресла и горящие свечи. Короче, прекрасное место для солдата, который приехал из отвратительной пустыни в отвратительном настроении. И я говорю себе: «Мойшеле, буфет, быть может, тебе по карману, но не по твоему настроению. По нему ты должен сидеть среди важных персон, у столика. Какова бы ни была цена, не скаредничай»!
Свеча горит на столе. Отец зажигал свечи в канун субботы. Он не придерживался заповедей, но свечи в канун субботы зажигал всегда, при этом гасил свет и объяснял мне: «Понимаешь, Мойшеле, свет различается в темноте».
Мы ели субботнюю трапезу, которая была у отца особенно вкусна. Свечи горят, и глаза отца прикованы к их пламени. Отец погружался в свой мир и молчал. И у меня нет выбора: тоже погружаюсь в свой мир и молчу. Обычно он начинал говорить, чтобы заключить наше молчание: «Погляди, малыш, сколько огромных светил заключено в этом пламени малых свечей».
В ресторане пылают огромные сверкающие хрустальные люстры, и свеча на моем столе – лишь малая толика этого света. Она не нужна мне для того, чтобы отправлять в рот куски прожаренного мяса. У меня отвратительное настроение и не с кем даже перебросится парой слов. И я слышу слова незнакомки из пустыни: «Слишком жалеешь себя. Ты что, сам себя веселить не умеешь?» И я начинаю, как бы сам себя поддерживая: «Мойшеле, что с тобой? Мясо невкусное? Даже очень вкусное. Люстры уродливы? Женщины некрасивы? Вся эта праздничность не для тебя? Да нет же, все это для тебя. И удовольствия вовсе не убегают от тебя. Стоит лишь пошевелить пальцем, мигнуть глазом, и ты получишь все то, что хочешь получить. Так что же ты хочешь? Я хочу Адас, и не буду человеком, если ее не добьюсь».