1612. «Вставайте, люди Русские!»
Шрифт:
— В церковь ушли! — радостно зачастила Марфа, по всему видать, сенная девушка или ключница. — Чуть свет, как зазвонили. Думаю, вот-вот воротится. Звон к причастию уж был, так вот теперь, как опять колокола услышим, так ее и жди. А кто же это с тобой, свет наш, пожаловал?
Она поглядывала на Хельмута с некоторой опаской, но одновременно и с заметным интересом — красивый незнакомец явно ей понравился, а что он не поляк, Марфа, кажется, быстро смекнула.
— Друг это мой, — ответил Михайло, пересекая двор, вступая на крыльцо
— День, как знакомы, но думаю, что друг. Позавтракать на всех соберешь, или у вас со снедью совсем туго?
— Что ты, боярин, что ты! Туго, что греха таить, все хуже и хуже становится. Однакоже худо-бедно — а найдется, чем угостить. Входите, входите!
Дверь с крыльца вела в просторную горницу чистую и скромную, однако не бедную: в мелкий переплет единственного небольшого окна были вставлены стекла, а не бычий пузырь, оклады икон в большой божнице тускло блестели настоящим серебром, а на широком столе красовался пузатый латунный чугунок с липовым отваром. Он дымился и как видно, недавно вскипев.
Михаил, снявший шапку еще на улице, перекрестился, скинул тулуп на руки подбежавшей Марфе и не сел, а упал на покрытую овчиной скамью:
— С едой не спеши, мы хозяйку подождем.
— Да уж и ждать недолго. Слышь, звонят снова? Вот и служба закончилась. Обождите тут пока, а я в погреб спущусь — бруснички моченой достану, сала ломоток припасен, как знали — берегли, да с такой радости, небось, не грех и водочки. Вот только вчера делала!
Хельмут сел рядом с товарищем, тоже снял шубу (его магерка давно лежала на той же лавке) и вполголоса спросил:
— Кто ж у тебя тут живет? Тебе здесь рады, будто год не видали.
— Так оно и есть, — подтвердил молодой человек. — А терем этот дяди моего, материна брата. Кличут его Демьяном, он был стрелецкий сотник, да в битве с татарами ногу покалечил — почитай, почти отрубили. А сейчас…
Он не договорил, резко, всем телом повернулся к двери и медленно поднялся.
В дверях, овеянная легким морозным облачком, показалась женская фигура. Хельмут тоже посмотрел в ее сторону, и вдруг в нем что-то словно вспыхнуло. Что именно случилось, он так и не смог себе объяснить — это было совершенно необъяснимо…
Женщина, не высокая, но по особенному, по-русски статная, не вошла, а будто вплыла в горницу. Мороз окрасил светлым румянцем ее овальное, нежное лицо, обрамленное тонким шелковым платком, украшенное небольшой бархатной кикой с вышитым золотым узором. Глаза, как и подобает, опущенные, сразу показались Хельмуту огромными, хотя, возможно, они казались такими благодаря черноте и густоте ее ресниц. Брови тоже были черные и узкие, про такие обычно говорят «как нарисованные». Нос тонкий, но не маленький, с выразительной славянской горбинкой, губы полные, яркие, почти чувственные, а подбородок — сильный и волевой.
Немец поймал себя на том, что решает, сколько лет может быть этой женщине, и подумал:
«Где-то
Это и впрямь не имело значения. Женщина была слишком хороша, чтобы иметь возраст, хотя, пожалуй, то, чем она так привлекала, даже и не называлось красотой. Трудно было сказать, насколько она лучше или хуже писаных красавиц, коих Хельмут Шнелль в своей жизни видел великое множество, но он готов был поклясться, что никогда еще ни одна женщина не вызывала в нем такого непонятного, необъяснимого трепета.
Вслед за женщиной вошли две пожилые мамушки, закутанные платками до самых глаз, и одна из них тотчас аккуратно сняла с плеч боярыни просторную беличью шубу. Пуховый платок, снятый, как видно, еще в сенях, бережно сворачивала вторая мамка.
Женщина осталась в синем шерстяном сарафане, украшенном голубой каймой посередине и по вырезу. Из сарафана выступали ворот и рукава шелковой голубой рубахи.
Вошедшая повернулась к красному углу и подняла руку с пальцами, сложенными для крестного знамения, как вдруг что-то заставило ее обернуться. Мгновение она стояла, застыв, точно окаменев. Потом ахнула, пошатнулась.
— Миша! — голос ее был глубокий, грудной, низкий. — Мишенька!
— Ну да, это я!
Он кинулся к ней, встреченный восторженными воплями и визгом служанок, подбежал, обхватил боярыню за плечи, и она припала к нему, ладонями сжав его разом вспотевшие виски.
— Мишенька! Солнышко мое светлое! Живой!
— Господи помилуй! Да с чего бы мне и не быть живу? ты-то, ты-то как?
— А что мне поделается?
Она счастливо рассмеялась и, привстав на цыпочки, расцеловала Михаила в щеки и в подбородок (до лба ей было не достать и так).
Хельмут поймал себя на том, что испытывает досаду.
«Она же старше его! — раздраженно подумал он. — Лет на пять, по крайней мере. А то и больше. Может, и на десять. Для чего он ей, а тем более, она ему? И ведь не спросишь! Вот ведь глупость-то: взял и ни с того ни с сего, чуть не на старости лет, одурел от случайно встреченной женщины. К тому же русской, к тому же чужой. Только и не хватало…»
Все дальнейшее произошло так быстро, что наемник потом не раз и не два спросил себя, к чему было сразу делать столько поспешных и совершенно неправильных выводов.
Михаил, весь сияя, повернулся к товарищу, тоже поднявшемуся со скамьи, и воскликнул, обращаясь вначале к боярыне:
— Вот, я к вам гостя привел. Это Хельмут по прозванию Шнелль. Он мне если и не жизнь спас, то сохранить ее помог точно. И, даст Бог, в деле нашем тоже помощником будет не последним. Хельмут, а это матушка моя, боярыня Алёна Елисеевна.
— Бог да вознаградит тебя! — сказала она и легким шагом подошла к Хельмуту. — Один у меня сыночек, и тому, кто мне его сохранил, я на всю жизнь — слуга верная.