45° в тени
Шрифт:
Бассо вёл себя благоразумно, ничего не говорил, глубоко вдыхал ночной воздух, глядя на небо, где в просвете между облаками блестело несколько звёзд. Недалеко от них какой-то палубный пассажир заводил патефон и слушал арабские пластинки.
Донадьё и сумасшедший были освещены только рассеянным светом, доходившим до них с палубы первого класса, где бармен ставил на/столы чашки в ожидании того, что пассажиры выйдут из ресторана.
На Бассо была его шинель, но он забыл надеть своё кепи, и его бесцветные волосы были растрёпаны. Он уже три дня не брился;
Иногда Донадьё бросал на него короткий взгляд, но этот взгляд никогда не ускользал от сумасшедшего, у которого всё не проходила потребность делать пируэты, улыбаться или произносить бессвязные слова.
Он не был симулянтом. Это был любопытный случай. Казалось, ему даже принесло облегчение начало мозгового расстройства и он делал всё возможное, чтобы ещё усилить его.
— Пиф!.. Паф!.. Снаряд взрывается!.. Голова взрывается!.. Автобус на трёх колёсах спотыкается…
Он, как дети, любил придумывать рифмы, и его речи иногда звучали, как стихи или песенки. Он то и дело подражал выстрелам:
— Пиф!.. Паф!..
Он искал глазами свою жену. Он спросил:
— А где Изабель?
— Обедает.
— С офицерами?
Донадьё уже знал, что в Браззавиле Изабель слыла любовницей большинства офицеров и что она почти не скрывала это от своего мужа.
— Пиф!.. Паф!..
Может быть, поэтому Бассо и делал вид, что стреляет по всякому поводу? Они были одного возраста, он и Донадьё. Только Донадьё учился в Монпелье, а Бассо в Париже. Иначе они могли быть знакомы с отроческих лет.
Бассо знал, что его спутник думает о нём, пытается понять. Разве не хотелось ему временами сказать доктору: «Ну вот! Я болен. Я сошёл с ума. Может быть, это и излечимо, но я не хочу вылечиться, потому что…»
Нет! Они шли рядом, словно чужие, и даже хуже, так как Донадьё мог смотреть на Бассо только как на подопытное животное.
Был момент, когда врач вдруг поднял голову, угадав в темноте чьи-то фигуры на палубе первого класса. На фальшборт облокотилась какая-то пара. Сумасшедший, который тоже посмотрел туда, произнёс, словно желая успокоить своего спутника:
— Это не она…
Для него существовала только одна женщина, его жена. Та, что шепталась с Гюре там, наверху, была мадам Дассонвиль, лёгкий смех которой время от времени доносился до них.
— Вернёмся! — сказал Донадьё, взяв Бассо под руку.
Он вспомнил о том, как один его товарищ однажды сказал ему на борту другого теплохода, который, пройдя Красное море, пересекал Суэцкий канал: «Тебя надо прозвать Отцом небесным». Он не засмеялся. В самом деле, у него была мания заниматься другими, не для того, чтобы вмешиваться в их жизнь, не для того, чтобы придать себе важности, а потому, что он не мог оставаться равнодушным к существам, проходившим мимо него, жившим на его глазах, стремившимся к радости или катастрофе.
Он только что заметил Гюре там, наверху, и уже торопился избавиться от Бассо, которого он, как обычно, запер в камере, предварительно дружески потрепав по плечу.
Но доктор не сразу вышел на палубу.
Он остановился у двери каюты номер семь, мгновение прислушался и постучал.
— Войдите!
Он должен был признать, что голос мадам Гюре, в особенности когда она была в плохом настроении, звучал вульгарно и неприятно.
Открыв дверь, он увидел спящего ребёнка, а на диване напротив него мадам Гюре, которая лежала в чёрном платье, с босыми ногами, положив руку под голову.
Сколько времени лежала она так, устремив мрачный взгляд в потолок?
— А, это вы, доктор!
Она поспешно вскочила, нашла свои туфли, отбросила волосы, закрывавшие ей лицо.
— Вы видели моего мужа?
— Нет. Я иду из третьего класса. Как малыш?
— Всё также!
Она сказала это так безнадёжно, что в голосе её даже не послышалось ни любви, ни тоски. В самом деле, это был безнадёжный случай. Собственно говоря, ребёнок не был болен, по крайней мере у него не было определённой болезни, которую можно было бы лечить.
Ребёнок не получался, как говорят добрые люди. Он ел, и это не приносило ему никакой пользы, он оставался таким же худеньким, дряблым, капризным и, как все больные дети, хныкал целыми часами.
— Через три дня климат изменится.
— Я знаю, — сказала она снисходительно. — Если вы встретите моего мужа…
— Обед, наверное, ещё не кончился.
Она поела немного холодного мяса и апельсин. Остатки ещё лежали на ночном столике. Она сама захотела, чтобы было так. Ей предложили есть вместе с детьми, на полчаса раньше остальных пассажиров, в то время как её муж или Матиас могли оставаться в каюте с ребёнком.
— Я не хочу одеваться, — ответила она. — Я не хочу также, чтобы на меня смотрели, как на диковинное животное.
И Донадьё подумал о Бассо, который делал приблизительно то же самое, отказывался бриться, даже умываться, и погружался с порочной радостью в зловонный воздух своей берлоги.
— Если так будет продолжаться, — сказала она спокойно, — мне придётся попросить у вас веронал.
— Зачем?
— Чтобы убить себя.
Что это было? Романтическая поза? Хотела ли она взволновать его, заставить пожалеть её?
— Вы забываете, что у вас ребёнок!
Она пожала плечами, бросив взгляд на диван, где спал малыш. Стоило ли в самом деле говорить о ребёнке? Станет ли он когда-нибудь похожим на человека?
— Я дошла до крайности, доктор. Мой муж этого не понимает. Бывают моменты, когда мне хочется убить его.
Гюре был там, наверху. Он стоял, облокотившись на фальшборт над океаном, прижавшись плечом к тёплому плечу мадам Дассонвиль, аромат духов которой он вдыхал. Быть может; их пальцы встретились на перилах и переплёлись украдкой? Её муж остался в Дакаре. Она была одна. Её каюта была последней в конце коридора, а девочка спала вместе с гувернанткой на противоположной нечётной стороне.