5/4 накануне тишины
Шрифт:
Потом Барыбин посмотрел на Цахилганова с лёгким удивленьем — и задумался:
про мёртвые сперматозоиды он будто и не слышал…
— Боюсь, ассоциации у нас разные, — вздохнул Барыбин. — Печёночники… Это всё у них от долгого, чрезмерного терпенья…
незаслуженных обид.
— Каждый больной, лежащий под этими капельницами, представляется мне прикованным, — решительней заговорил реаниматор. — Раньше он был неизбежно прикован к земным житейским обстоятельствам, как
Получается, что данная болезнь есть спрессовавшаяся, невысказанная, многолетняя душевная боль…
Цахилганов лишь усмехнулся, однако промолчал.
— Не правда ли, любопытная закономерность?.. Андрей, здесь оказываются люди, которых всё время предавали! — Барыбин указал на реанимационную кровать коротким стеснительным жестом. — Когда я слушаю их бред во время ночных дежурств, не на этой стадии, а чуть раньше, то думаю иногда: должно быть, всякий, принёсший на землю небесный огонь чистой, божественной, любви, расплачивается за это своей печёнкой. Он должен получать такую же любовь в ответ, ан нет: такая слишком редка… Ну? Что? Что скажешь?..
Цахилганов поморщился слегка и не ответил.
— В полнолунье они бредят особенно сильно и говорят много, связно, — словно оправдывался реаниматор. — Кажется, на этот диагноз обречены те, кто слишком хорош для теперешней жизни и кому она не соответствует. Понимаешь?.. Гнев богов понятен: Прометей бросил высокую любовь под ноги людям, на свинское попрание и надругательство.
— Что ж. Логично,
— нельзя — преступно — было — давать — низким — существам — такую — любовь — болван — он — этот — вор — отбывавший — наказание — на — солнечном — Кавказе…
— Ну, что ж ты, Андрей, не смеёшься над моими словами? Пора! — развёл руками Барыбин, вздыхая.
— …А ты помнишь, как она меня любила? — с надеждой спросил вдруг Цахилганов — и крайне удивился своему вопросу. Он заволновался, затосковал и отодвинул табурет ногой, вставая. — Она ведь любила только меня!
Реаниматор быстро кивнул, соглашаясь без охоты:
он, кажется, вознамерился поскорее уйти…
— Помнишь ты, как сильно мы любили? — Цахилганов просительно заглянул в глаза Барыбину, ухватив его за рукав. — Там, в Ялте, перед свадьбой? Ты же видел. Ты был рядом… Мы не могли с ней отойти друг от друга. Ты помнишь?
— Конечно, помню, — перебил Барыбин сумрачно. — Я… видел. Другие видели… Все. Тебя это, по-моему, даже как-то… развлекало.
— Да что ты в этом понимаешь! — разозлился Цахилганов.
— Я?! — удивился Барыбин — и заморгал белёсыми ресницами, как незаслуженно и сильно наказанный ребёнок. — Это я-то что понимаю?!.
Они идут, обнявшись, Цахилганов
неудобно перегнувшись через прилавок…
— Мы с ней не могли не обниматься. Так нас тянуло друг к другу…
— Прекрати, — поморщился Барыбин. — Тебя несёт. Ты похож на лунатика.
Он не хотел смотреть в прошлое вместе с Цахилгановым… В счастливое для Цахилганова прошлое…
Но Цахилганов говорил — и видел. И насильно заставлял видеть Барыбина:
персики сияют,
пушистые, как только что вылупившиеся цыплята,
а рядом продают из лукошка цыплят,
похожих на пищащие персики.
Но что молодому Цахилганову персики и цыплята,
— приподняв — её — лицо — ладонями — он — прикасается — губами — к — чутким — уголкам — Любиных — губ — благодарно — вздрагивающих — губ — прикасается — опять — опять — опять — опять.
Татарин, протягивающий персики, ждёт в светлой печали, кротко склонив к плечу бритую голову
и не отрывая глаз
от влюблённых.
— …Мы целовались, даже когда переходили дорогу! — заново изумлялся Цахилганов. — Останавливались на проезжей части — и обнимались. Мы были как в жару, как в огне,
— потом — они — засмеялись — ни — от — чего — юная — Люба — и — Цахилганов — и — взяли — эти — персики — не — заметив — того — Цахилганов — и — Люба —
…да, правильно — в огне. В сухом, летучем огне, струящемся меж телом и телом, меж пальцами — и пальцами, меж взглядом — и взглядом.
Они уходили по базару, обнявшись,
забыв про базар, про татарина –
и про мрачного, неспокойного Барыбина, плетущегося следом.
— …Мы, мы пылали в чистом сухом огне немыслимого блаженства. Невыносимая, нескончаемая пытка блаженством, она не прерывалась, Мишка!
…А Барыбин, помнится, всё пытался заплатить — за солнечные чудесные персики, которые они так бездумно уносили. Но благодарный татарин смотрел влюблённым вслед — неотрывно. И узкие глаза татарина были влажны от высокой, горькой печали. И на голой тёмной груди его синела, разбегалась вширь,
кричала всему базару, вопила
кривая синяя наколка –
года идёт а щастья нет!
— …Мы задыхались от нежности друг к другу, — измученно бормотал Цахилганов, забыв, где он. — Мы сгорали… от нежности…
Барыбин, протягивающий деньги без толку, засмотрелся на татуировку с участием. Господи! Года! Идёт!! А щастья!!! Нет!!!! Нет!! Нет! Нет. Нет…
— Да… Огонь. Огонь возникал от взгляда — и взгляда, — разговаривал сам с собою Цахилганов. — Да. Взгляд переливался во взгляд…
Вдруг буквы содрогнулись: разгневанный татарин замахал на Барыбина руками! Татарин прогонял его с деньгами прочь! Прочь! И, рассерженный видом денег, смешно, часто топал ногами в мягких кожаных ичигах!..