5/4 накануне тишины
Шрифт:
— Кто знает.
— Слушай! Смени ей обезболивающее, — устало потребовал Цахилганов, глядя в широкое Мишкино лицо. — С твоего ширева ей всё время мерещится какая-то летучая хищная тварь. Какая-то гарпия. Проверь, Любе вводят что-то совсем беспонтовое, старик.
Реаниматор Барыбин пожал толстыми плечами:
— Эту птицу видят все. Все, попадающие сюда с таким диагнозом. У печёночников это — так, Андрей.
— Почему? — спросил Цахилганов. Он удивился глупости своего вопроса, но повторил из упрямства: — Почему?
Огромный Барыбин нахмурился ещё больше под низким
над безучастной Любовью:
Цахилганов –
в женском байковом халате с оранжевыми обезьянками, накинутом на мягкий костюм,
и Барыбин –
в халате белом, с клеймом «РО» на кармане.
Они разговаривали, как разговаривают через порог,
из разных комнат.
— Мишка, ну… не стервятник же это прилетает? Оттуда, из мира теней?
— Ты знаешь, я думал об этом, — недружелюбно покосился на Цахилганова Барыбин. — В шаманизме, у древних монголов, считается, что болезнь, наступающая от долгой скорби, имеет вид птицы. От умирающего стараются отогнать птицу,
— именно — птицу.
— И что?
— Если шаману удаётся прогнать её, человек выздоравливает… И Прометей у греков…
Барыбин замолчал, глядя в сторону и думая о своём.
— Извини, я не хотел бы рассуждать об этом с тобой, — вдруг сказал реаниматор. — Сейчас, и здесь — я не хотел бы.
Увалень Барыбин занервничал, сильно сморгнул,
будто попытался стряхнуть с белёсых ресниц нечто мешающее, досадное, неприятное.
— Да нет, уж будь добр, — Цахилганов невольно отметил, что нарочно чеканит каждое своё слово. — Мы — ведь — старые — друзья — всё — таки.
— …Конечно, — обречённо согласился реаниматор — и затомился. — Я, видишь ли, размышлял над судьбами тех, кто оказывался здесь, у меня, под этими капельницами. В общем, определённый характер, определённая судьба ведут к определённой совершенно болезни, а не к какой-то другой.
Барыбин достал большой белый платок
и вытер вспотевший внезапно лоб
одним сильным старательным движеньем.
— …Но тебе это будет не интересно, — сказал реаниматор.
— Да ладно! — Цахилганову показалось, что Барыбин ломается. — Продолжай. Как будто ты можешь удивить кого-то своим занудством.
Барыбин отошёл к окну.
— Душно здесь. И холодно, — сказал он, открывая форточку ненадолго. — Ты сказал, чтобы ей привезли тёплый халат? Мягкий, махровый лучше всего. А два — было бы совсем прекрасно. Сменный тут очень пригодится.
Цахилганов поморщился:
— Ну, извини — забыл! Опять забыл,
как, впрочем, и про махровые хопчатобумажные носки…
Воля ворвалась в палату. Она пахла прошлогодней оттаявшей мокрой полынью так, будто та уже оживала.
Но Барыбин оглянулся на Любовь, лежащую с раскинутыми голыми рукам, и форточку вскоре
— У Любы лёгкий халат, — опять с нажимом напомнил Барыбин. — Ей принесут ещё одно одеяло. Но они у нас холодные и тяжёлые. Ты видишь?
— А по-моему, здесь тепло, — пожал плечами Цахилганов — из чувства противоречия, должно быть.
И вдруг взорвался:
— Говорил же тебе сто раз! Люба должна лечиться в платной клинике, в роскошной! В столичной, слышишь? А не здесь, в этой общей твоей шахтёрской богадельне!..
— Там нет нормальных специалистов, ты же это знаешь, — усмехнулся Барыбин. — Продажная медицина — как продажная любовь. Она механистична. А тут особый случай… Продажное не бывает хорошим.
— …Ну, и от какой же такой судьбы люди заболевают этой болезнью? — напомнил ему Цахилганов. — Ты ещё о Прометее хотел что-то важное сообщить. Вот о Прометее мне сейчас подумать как раз необходимее всего.
Страх как своевременно…
— Зря насмешничаешь, Андрей. Видишь ли, по некоторым источникам выходит, что Прометей был наказан — за любовь.
— Значит, не по уголовной статье проходил,
вороватый сынишка богини правосудия…
Барыбин выдержал паузу:
— Прометей был прикован к скале вовсе не за похищение материального огня. А за любовь к Афине. Даже не так… Орёл, в общем, клевал его печень за то, что этот небесный огонь чистой — божественной! — любви он взял, да и принёс обычным, ничтожным людям… До этого такой любви они не знали: она была доступна только богам… Люди знали другую любовь — животную, спортивную, артистичную, похотливую, изощрённую, но — не божественную. Не огненно-чистую. Не высокую. Вот о каком огне шла речь в мифе! Тем-то Прометей и вызвал гнев богов… Я же говорил, что это тебе не понравится. Не в твоём, так сказать, вкусе.
— А… Понятно. Тебе доступно пониманье тончайших ассоциаций — в отличие от меня, циничного. Циничного любовного спортсмена. Кентавра. Разнузданного жеребца. — Цахилганов, озлившись, скрипнул зубами. — Но я — не только жеребец, Миша. Понимаешь? И мёртвые сперматозоиды — не наказанье мне, за разнузданность, а просто…
просто нелепая случайность.
Реаниматор смутился от жёсткости его тона. И Цахилганов отметил это удовлетворённо.
О, Барыбин был всего лишь контрабас,
почти что фон.
Фон для инструментов куда более ярких.
Но даже когда тучный Мишка вздыхал невпопад,
приглушённый вздох его
придавал происходящему
некую глубинную многозначительность.
А всякому слушающему припоминалось тогда с трудом что-то не понятое, давнее,
но весьма, весьма важное —
про — пузыри — земли — что — ли — в — общем — нечто — эдакое…