А фронт был далеко
Шрифт:
Сентябрь стоял теплый, как лето. И хоть ветер раздел березы, в роще все равно было весело, потому что поверху день-деньской перекатывался из края в край птичий гомон. Он доносился отовсюду, словно разливался вместе с солнечным светом, пронизывая и воздух, и побуревшие редкие косы берез, и землю, осыпанную звенящим хрустким листом. Даже паровозные гудки, долетавшие сюда со станции, запутывались в густом кружеве березовых крон и затихали, бессильные против громкой птичьей радости теплу и солнцу.
Может, Ленка хотела понять, о чем поют
А может, здесь хорошо думалось над тем, про что люди пишут в книжках?
Или ходила она сюда за радостью? А может, делилась своей?..
Пришло первое ненастье, и Ленку в роще я больше не видел. Не знаю, известно ли стало ей про сплетни или просто дома сидеть надоело, только Ленка по-прежнему начала ходить в клуб.
Казалось бы, все заботы заняла война у людей: и нуждой своей, и урезанным ломтем хлеба, и постоянным страхом перед почтальонами, которых ждали и боялись, не зная, какие вести принесут они в дом. Но живучие сплетни все равно находили для себя место, лезли между дел, отравляя и без того невеселую жизнь. И когда гордая, без покаянной отметины, неуниженная Ленка Заярова появилась на людях, взъерошились неизрасходованной завистью мелкие души.
Даже некоторые станционные парни переменились. Это из тех, которые никогда и раньше с девками словами-то обходиться не умели, а все больше — руками, а к Ленке — так и не каждый подходил близко. А теперь будто выпрямились. Взять, к примеру, Попа с Петром. Прежде они за Ленкой не ближе чем шагов за тридцать тянулись, да и то с иконными рожами. А тут вдруг осмелели: навстречу идут — дорогу заступят, поздороваются — руку тянут, про новости какие-то спрашивают. А Колька Бояркин хоть и не приставал, но ухмылялся так, будто только он один, если захочет, может как угодно Ленку повернуть. Ходил — грудь колесом, словно медаль ему повесили.
Только пыжились парни напрасно. Проходили дни, и хвастливое самодовольство сменялось у них в глазах злостью. Особенно у Кольки Бояркина.
…Молва как змея: шипит, шипит да укусит. Лишь бы случай подошел.
…В нашем магазине с первого дня войны не стало водки. Мужики да парни, которые уже работали, страдали от этого невыносимо. Потом водка изредка стала появляться по норме. Была она хуже мирной — сырцом называлась: говорили, что от нее денатуратом несет. Но все равно в магазине за нее давились, как ненормальные. Теперь даже одиночки женщины выкупали ее для обмена на продукты или на продажу через базар.
А в последнюю субботу привезли вместо водки разливной тройной одеколон. Стоит он дороже раза в четыре, а то и в пять — не каждый купит. Поэтому нормы устанавливать не стали.
И загуляла Купавина так, будто и войны нет.
А вечером все повалили в клуб. Постарше, посмотрев кино, отбыли домой, помоложе остались на танцы под баян.
Колька Бояркин пришел поздно. Ввалился в зал без билета, по блату, только контролершу похлопал по плечу. Оглядел всех, как будто не в клуб люди пришли, а к нему в гости: не попал ли кто без приглашения. И только после этого сел на стул возле стены.
Танцевать Колька не умел. Признавал только танго. Один этот танец и годился для него: переставляй ноги как попало — и ладно. Баянист, подхалим, всегда, как появлялся Колька, следующим танцем танго играл. Пусть хоть подряд, но играл, потому что для баяниста вообще начальства нет. Так было и на этот раз.
Колька поднялся лениво и пошел прямо к Ленке.
— Прошу, — сказал и взял Ленку за локоть.
— В другой раз, — ответила Ленка, освобождаясь. — Я с Давидом иду.
Давид Султанов, азербайджанец, приехал в Купавину по назначению из Москвы работать по железнодорожному строительству всего недели три назад. Высокий, красивый, вежливый. А костюма такого, серого в дорожку, как у него, даже в магазинах никто не видел. На заказ, говорили, сшитый был. И танцевал Давид лучше всех парней.
Ленка с ним и пошла.
У Кольки лицо скривилось от злости.
— Пожалуйста, — осклабился он и, хмыкнув, вышел из зала.
У парней, сидевших на завалине клуба, Колька выпил полстакана одеколона, зажевал луковкой, утерся рукавом — и снова в зал. На следующее танго, пошатываясь, опять направился к Ленке, глядя на нее в упор красными глазами. Ленка побледнела, огляделась мельком, но Давида не было.
— Теперь моя очередь, — ощерился Колька, пытаясь изобразить улыбку.
— Очереди никакой нет, — попробовала отговориться Ленка. — Устала только…
Она даже улыбнулась Кольке.
— Ничего, — протянул он и, как в первый раз, взял ее за руку.
— Нет, нет! — отдернула она руку.
— Брезгаешь?
В зале притихли.
— Фу, какой-то гадостью несет от тебя, — поморщилась Ленка.
— Отвыкла от нашего брата рядового? — Колька скривил губы: — К командирам поближе…
Сразу не стало на Ленке лица: поняла, что последние слова услышали все. Мне, в стороне, и то холодно от них стало.
А Ленка!..
Она пригляделась к Кольке и сказала негромко, с сожалением:
— Какой подлец.
— Да ты не сердись! — нарочито громко куражился Колька. — Не гордый я. Пойдем помиримся… Неужто темного местечка не найдем?
— Уйди.
Но Колька кривлялся все больше.
— До бога высоко, до лейтенанта далеко. А я — вот он. С толку собьюсь, так ты поможешь. Ученая теперь…
— Животное!.. — прошептала Ленка.
Отойдя в сторону, она платочком вытерла руки, будто к чему грязному прикоснулась. Посмотрела на Кольку, как на прокаженного.
А он, пошатываясь на месте, проводил ее налитым взглядом, а потом тряхнул головой, хохотнул и деланно удивился:
— Отвергла, сука! — и, пьяно погрозив кому-то пальцем, заявил: — Но нет! Не будь я Колькой Бояркиным, ежели не уговорю! — И снова к Ленке: — Моя теперь очередь, Леночка!.. Ну, если в вагоне привыкла, то вон там, в тупике, стоит один отцепленный, с сеном. А?