А фронт был далеко
Шрифт:
Оказывается, он уроженец Купавиной.
Мне долго объясняют, кто его родители, в каком доме жили, где работали в те годы, когда я знал Купавину. Напоминают, что их участок на картофельном поле за станцией был в том же порядке, что и наш, а в одно лето даже косили вместе.
Я ничего не помню, но согласно киваю, стараюсь побыстрее привыкнуть к его обращению со мной, как с давнишним знакомым, а теперь еще и близким родственником.
Настя выкладывает мне, что работает контролером в цехе на заводе, получает восемьдесят рублей. Павел — электросварщик, приносит
Прежняя Купавина, скрупулезная хранительница семейных летописей, вещает мне устами матери, кто умер и кто жив, кто стал летчиком, а кто остался насовсем в депо, кто с кем породнился, кто выучился на инженера и кто купил своего «Москвича»…
Спокойный, бесстрастный голос матери заставляет вдруг сильно колотиться мое сердце, и я жду, жду, жду, что в ее скупых словах промелькнет еще одна человеческая судьба.
— Ну, вот и пришли, — заканчивает мама.
…Мы стояли перед той же путейской казармой, из которой уезжали когда-то. Только квартиру семья занимала другую.
И все-таки это был родной дом.
Все здесь знакомо: и старая скрипучая горка для посуды, оклеенная довоенными цветастыми обоями; и комод, в котором ящики открывались только до половины, так как давно перекосились; и тот же стол, еще дедов, с точеными круглыми ножками, всегда качающийся с угла на угол, что объяснялось в любой квартире одинаково: пол неровный.
И всю жизнь под ножки ему совали свернутые куски газет.
На самом видном месте утвердился новосел: телевизор.
— Вот, — объясняла мама, — все теперь дома. И кино.
Настя тянула меня за стол, за которым Павел проворно распоряжался бутылками. Наконец, источая клубы вкусного пара, появилось большое блюдо с пельменями.
— С приездом, сынок!..
До позднего вечера с придирчивым требованием всех подробностей из меня вытягивали рассказы о моей жизни, с почтительным вниманием выслушивали даже те, связанные с работой, в которых ничего не понимали.
Как бы мимоходом справлялись о базарных ценах на продукты в Средней Азии и в Сибири. И молчаливо прощали мое невежество: я не мог ответить.
Когда встали из-за стола, я сказал, что хочу спать на сеновале. Обиженная мама с решительным видом села у двери на табуретку и поджала губы.
Первой сдалась Настя, потом — отец. Спор решился в мою пользу.
Я смертельно устал от этого дня. Все чувства, казалось, были израсходованы. Хотелось побыть одному.
Сеновал показался мне маленьким и тесным. В нем уже давно не жил сочный дух свежего сена. Внизу, в конюшне, стояла тишина. Как я любил когда-то слушать медлительную жвачку коровы, похрустывающей свежей травой. Мне всегда казалось, что ночами она думала свои думы, потому что часто глубоко, по-человечьи вздыхала. И наверное, оттого, что конюшня стала необитаемой, никто не следил за ее исправностью. В крыше зияли щели, вырезая из ночного неба синие полоски, усыпанные мерцающими звездами.
Я вытянулся на постели.
«Почему я не мог спросить у мамы о Заяровых?..»
…А звезды взывали к памяти. И она послушно возвращала меня в далекое детство.
Все
Я увидел босоногого мальчишку с ношей купавок на перроне маленькой станции в окружении необыкновенных пассажиров, которым он дарил цветы и рассказывал о Купавиной.
Я видел, как он деловито осматривает свое болотное царство, как немеет рядом с березкой, одевшейся в густой листвяной наряд, как напряженно слушает жизнь своего мира, в котором тысячи простых лягушек живут в своих хоромах-кочках под началом старой лягушихи.
Я видел, как он смотрел в ночи на обнаженную девушку и какой чистой входило в его душу красота и любовь.
Я видел, как, поднявшись до света, он собрал дары плавучих островов — купавки, единственное свое богатство, и благодарно осыпал ими крыльцо, по которому ступала женщина, открывшая ему любовь…
Открывшая мечту.
И я понял Саньку. В ту далекую весну он уехал из Купавиной с чистым и свободным сердцем.
…А потом я увидел его через десять лет.
Он встретил дивную сероглазую женщину с копной золотых волос. Почему он позвал ее? Не знаю. Но она откликнулась. И он решил: пришла любовь…
Воспоминания оборвались.
Дальше начиналась жизнь.
Я лежал на темном сеновале и думал о себе. О том, какой не похожей на мечту оказалась любовь. Неужели только из-за того, что она явилась в обличье мечты? Но ведь мир, из которого пришла мечта, когда-то не был выдумкой! Не был!
…Щели в крыше давно посветлели. Но я не замечал этого. Я думал о своей жизни. И, уже окончательно сломленный усталостью, засыпая, решил, что спрашивать маму ни о чем не нужно.
…На следующий день, под вечер, я вышел из дома. За новым кварталом домов увидел возле березовой рощи стадион с высокими голубыми трибунами, баскетбольными площадками и теннисным кортом. Радуясь, что так быстро отыскал его, уже смелее направился по тротуару вдоль высокой изгороди. В конце станции свернул вправо, к болоту.
Я шел долго, а болота все не было. По бокам опрятных улочек стояли двухэтажные дома. А дальше, за белой кирпичной стеной, стеклянным разливом цеховых крыш широко раскинулся огромный завод.
Щемящее чувство какой-то личной утраты смешалось с неожиданным удивлением и остановило меня на месте. Я неловко повернулся, шагнул и натолкнулся на женщину, погодившуюся рядом со мной на тротуаре. Увидел недовольный взгляд.
— Простите, — поспешно извинился я. — Не скажете ли вы, как мне пройти на Каменушку? Речка такая…
Взгляд женщины смягчился.
— Это близко, — сказала она. И, показав вправо по магистрали, объяснила: — Возле Дома культуры повернете в лес. И дальше — все прямо.
— Спасибо.
Дом культуры стоял возле самого леса, высокий, светлый, весь из стекла, просвечивая лестничными маршами. Перед ним цвел молодой сквер. А в стороны веером расходились пять улиц с многоэтажными домами, со стеклянными вставками витрин магазинов, с оживленными тротуарами.
Я повернул в лес. Пахнуло хвойным запахом. Сняв пиджак и перекинув его через руку, я пошагал по мягкой дорожке.