А фронт был далеко
Шрифт:
Женщины, дети да несколько стариков стояли в сторонке. Галимзян на них не смотрел. Отвернувшись, он хмуро выслушивал приказ десятника:
— Давай прямо отседова заезжай и по кочкам — наскрозь, до самого края! Шибко не задирай, главное — деревяшки эти сшибить!
Галимзян зло хватил рычаги. Трактор дернулся вперед, повалил первый крест и пошел дальше. Женщины всхлипнули…
Трактор вышел на станционный край рощи, развернулся, сунулся было обратно, но вдруг запнулся и заглох. Галимзян тяжело слез с машины, остановившейся перед аккуратно оструганным, почти не пострадавшим от времени крестом,
— Афонин крест! — ахнула какая-то в толпе. — Бабы! Да ведь это Афонин крест!
— Господи, прости ты нас, грешных!..
Подбежал десятник:
— Граждане женщины!.. Дело казенное, прошу не мешать, порядок не рушить. — И, пробившись к Галимзяну, крикнул: — Садыков!..
Галимзян повернул к нему лицо, такое же веснушчатое, как когда-то у его отца, сказал нетвердым голосом:
— Слышишь — Афонин крест? Не поеду.
— Садыков! — угрожающе побагровел десятник.
— Чего орешь?! Не поеду! — Галимзян вскочил, стал, загораживая собой могилу, и сам закричал: — Не поеду! Слышишь? Не поеду!.. Ты его знаешь?! А? Ты его знаешь?! Ничего ты не знаешь!..
Так же порывисто, как и вскочил, Галимзян сел на могильный холм, спрятал лицо в фуражке. Тихо плакали женщины. Кулаками терли глаза старики. Отбежали в сторону перепуганные ребятишки.
Беспомощно опустил руки примолкший десятник.
…Галимзян открыл лицо. По-мальчишески растерянно огляделся по сторонам, взглянул вверх. Там, в вышине, в голубом, без единого пятнышка, весеннем небе, из края в край волнами перекатывался многоголосый вороний кар. Едва залиствевшие, еще полупрозрачные метлы берез, чуть расшевеленные легким ветерком, казалось, медленно кружились и плыли куда-то в сторону.
Все было так, как в ту далекую-далекую весну…
2
На всю Купавину до войны был один магазин. Стоял он неподалеку от вокзала, как раз делил пополам единственную улицу станционного поселка, вытянувшуюся вдоль железной дороги километра на два. Даже в те дни, когда в магазин забрасывали дешевый ситец, из-за которого бабы могли друг дружке глаза выцарапать, даже в такие дни в магазин влезало не более трех-четырех десятков покупателей. Прилавки стояли по двум сторонам: который покороче — хлебный, который подлиннее — промтоварный.
Продавщица тоже была одна. Поскольку чаще покупали хлеб, то все толклись возле маленького прилавка, возле него же требовали и промтоварную мелочь. Поэтому продавщица все время бегала туда-сюда. Когда же прибывал редкий товар, хлеб и вовсе не продавали.
Керосином торговали два дня на неделе с заднего хода, из пристроя, потому что затаскивать бочки в продуктовый склад запретили пожарники. Отпускала керосин сторожиха Мария Кузьмина. Доверяли ей вполне, потому что баба честная, хоть и неграмотная. Деньги считала она, правда, не бойко, но купавинцы были такие, что если уж шли в магазин, то цены знали получше продавца. Лишнего не передавали, но и обманывать было не заведено. Как же иначе, если все свои?
На некотором расстоянии от магазина стояла высоченная старая береза. Своими длинными косами она почти касалась крыши маленькой караулки, в которой жил магазинный сторож Афоня. Караулка
И сразу же в ней появился Афоня.
Откуда он взялся, никто не слышал. Одно было ясно: приезжий. Потому что купавинцы знали до последнего двора все деревни на пятьдесят верст вокруг и даже дальше, но в них Афоню никто ни разу не примечал. Через чье-то первое знакомство выведали, что зовут его Афанасием. Фамилии допытываться сразу в голову никому не пришло. А когда поняли, что мужик он смирный, одинокий и по характеру непривередливый, да привыкли звать Афоней, и фамилия стала никому не нужна.
Так Афоня и стал Афоней.
По началу стройки купавинцы бедствовали с жильем, не один год перебивались с семьями в землянках. И поэтому никто не удивился, что караулка стала для Афони постоянным домом. Заново проконопаченная, обклеенная изнутри газетами да журнальными листами, она и в самом деле приобрела вполне обжитой вид. Так как все дорожки в Купавиной сходились у магазина, Афонин дом волей-неволей оказался на самом бойком месте. Купавинцы же отличались редкой обстоятельностью: здоровались с каждым, а если здоровались, то проходить мимо, не обмолвившись хотя бы словом о последних новостях, не полагалось.
Что касается Афониной избушки, так возле нее останавливался каждый.
И выходило, жил Афоня на самом миру. А мир жил на его глазах.
…Первейшим признаком всякого благополучия в Купавиной считалась семья. И, наверное, оттого что добродушный Афоня без всякой видимой причины, если не считать слабости в ногах, мыкал свою жизнь один, купавинцы незаметно для себя да и других, а проще — каждый по-своему заботились о нем во всякое время.
Безлюдными ранними утрами, когда на всю станцию, перекрывая вздохи и сиплые гудки паровозов, первым кукарекал самый горластый — в свою хозяйку — ляминский петух, когда из стаек выпускали на волю коров, какая-нибудь из баб непременно заворачивала с подойником к Афоне и, словно обрадованная тем, что он, как и вчера, такой же приветливый один сидит в открытых дверях своей избушки на высоком приступе, здоровалась с ним, требовала крынку и наливала ее до краев парным молоком. Афоня сидел на приступе до открытия магазина, до «сдачи замков», как он объяснял завершение своего дежурства. И если к нему направлялась с подойником другая, захлопотавшаяся поутру хозяйка, он необидно останавливал ее еще издали:
— Спасибо, дева. Есть у меня молочко-то. Спасибо.
Созревал в огороде лук, и у Афони на окошечке появлялся первый зеленый пучок. Поспевала в лесу клубника, и Афоня угощал малую детвору вкусной ягодой. Едва начинали собирать грузди, из Афониной будки уже тянуло густым духом свежей губницы.
Афоня не делал запасов, но картошка и хлеб не переводились у него весь год, а по праздникам, как и во всяком доме, появлялась надлежащая еда: на масленку — блины, на рождество — пельмени, ко всякому дню — свое.