А. Разумовский: Ночной император
Шрифт:
Что надумали! Не зря же писаная речь Новогородского архиепископа Амвросия изобиловала такими горькими словами:
«…Идти грудью против неприятеля и сидящих в гнезде орла российского нощных сов и нетопырей, мыслящих злое государству, прочь выпужать, коварных разорителей отечества связать, побороть, и наследие Петра Великого из чужих рук вырвать, и сынов российских из неволи высвободить…»
Наутро, как и полагалось, первый камергер Алексей Разумовский неукоснительно был за спиной императрицы. Речь архиепископа Амвросия слышал теми же ушами, что и она. Не камергер, не обер-егермейстер — просто раб преданнейший. Не тяжел, хоть и озолоченный, царский шлейф, но руки каменели от напряжения. Что не долетало до императрицы — краем укромного шепота задевало его. Долгое это действо — коронация. Скучно разодетой
9
Шпалеры (устар.) — ряды, шеренги войск по сторонам пути следования кого-либо, чего-либо.
— Что Москва? Заштатный городишко.
— Не скажи, куманек. Корону-то на царскую головушку все-таки в Первопрестольной возлагают. Не в гнилом же Питер-городе!
— Ну да. Под такой денек многих из ссылки ли, из тюрьмы ли возвернули — не с того разбои да грабежи?
— Вот я и говорю: власть опаску имеет. Велено поставить в Москве две роты драгун да роту солдат. Что нонешние? В полицейской команде старики да инвалиды.
— А гвардейцы? Им несть числа!
— Гвардейцы же и бузотерят больше всего. Кричат: мы-де взяли из немецких рук российский трон!
— Ой, не скажи, кум! Что хотят, то и воротят. Нет на них управы…
Слишком разговорились кумовья. И до гвардейских ушей долетело. Там и сям взметнулись сабли, пока плашмя по дурным башкам. Не разевай непотребное ртище!
До Успенского собора, хоть и отцовским шагом, идти да идти. Все-таки не побежишь вскачь. Вот даже Кремль, а не все ямины и промоины успели заделать. Весна еще не высушила землю. Целые оравы колодников ровняли дорогу к трону, но как без огрехов. Алексей по дерганью шлейфа почувствовал, что споткнулась императрица. Ему никак нельзя было оставить свой пост — уже статс-дамы поддержали государыню. Это мог бы сделать и шалопай-наследник — нет, знай семенил по правую руку. Куда ему, недоростку непутевому? Не было у него ни понятия, ни сознания того, что не только в Успенском соборе — во всех российских церквах после императрицы славили «наследника ее, внука Петра Первого, благоверного государя великого князя Петра Федоровича». Он часто оглядывался и подмигивал глуповато первому камергеру, несшему шлейф царственной тетки. Право, у церемонно выступавшего камергера хулиганская мысль появлялась: а не дать ли ему хохлацкой рукой по загривку? То-то было бы зрелище для толпы.
Но всему приходит конец. После главных коронационных торжеств предстоял церемониальный обед. Здесь уже без толпы и при малой свите. Елизавета, теперь настоящая императрица, сидела на троне, пониже ближние сановники и архиереи. Первый камергер Алексей Разумовский стоял за троном, исполнял при государыне особую должность. Ибо не было другого человека, к которому бы императрица могла бы обратиться напрямую — ну, например, вина попросить. Только через своего камергера. Приносили и уносили блюда, разумеется, доверенные слуги, а подавал на царский стол — он самолично. Это была и особая честь, и особливая предосторожность. В ближнее соприкосновение с государыней никто не входил. Мало ли что!
Более тяжелого дня у него ни раньше, ни позже не было. Уже в поздней ночи, когда закончился торжественный разъезд свиты, он мог с полным правом услышать
— Устал, Алешенька?
Не о своем, не о себе помыслы!
— А ты-то… коронованная моя господыня?!
— Ой не говори!.. Ног не чувствую. Пожалей их, бедные ноженьки мои!
Он жалел, он в горячей любвеобильной волне купал…
Не из железа же, хоть и самодержица всероссийская!
— Хватит, хватит, шалун! Есть у меня какая-то власть? Вот отдохнем… после трудов-то дневных, а особливо ночных!.. сбежим ото всех в Перово? В бедный наш домишко, а?
— Как скажешь, господынюшка.
— Как ты скажешь… господин мой растяпый!
— Я бы хотел до приезда матушки кой-какой ремонт там сделать. Не во дворце же ей жить.
— Стесняешься?
— Как можно, Господынюшка! Просто не понять ей всех наших сложностей. Зачем огорчать старушку?
— Да так ли уж она стара?
— Как знать, я одиннадцать годков ее не видел…
— Бедненький ты мой!
— Не по заслугам богатый…
— Опять за свое?
— Не буду, не буду. Ты ведь и в самом деле устала. У меня и то ноги отваливаются.
— Неужто? А я вот плясать хочу!
Мог бы за эти годы привыкнуть к таким сменам-переменам ее настроения, а не привыкалось. Каждый день новая, если в ноченьку — и совсем новешенькая…
В одной шелковой рубашонке, без намозоливших золоченых туфель она пошла, пошла босоножкой по еще холодному, с зимы не просохшему паркету. Так и хотелось крикнуть: «Куда Васька Чулков смотрит?»
Да ведь тоже не кричалось. Не пляска, а ворожба какая-то. Для него, для одного?..
Истинно царица!
X
Между тем в далеких Лемешках и Козельце творилось невообразимое.
Наталья Демьяновна Розумиха уже не жила в своей старой хате, на потолке которой были вырезаны славянской вязью наивные и трогательные слова: «Благословением Бога Отца, поспешением Сына, содействием Святаго Духа создался дом сей рабы Божией Натальи Розумихи року 1711 майя 5 дня».
Алексей родился за два года до вселения в тот дом — раньше у Григория Розума хата была похуже. Стало быть, это третье новоселье. У Розумихи, денежным попечением сына, как бы сам собой выстроился дом в Козельце. Но предпочитала она одно из уютных поместий, принадлежащих когда-то фельдмаршалу Миниху; там тоже построили особый дом, а само место назвали Алексеевщиной, в честь сына конечно. Большой роскоши не было, но и думать о хлебе насущном не приходилось; все делалось само собой, по мановению чьего-то пальчика из Петербурга. Она скучала по своим волам и гусям, оставленным в Лемешках и розданным напоследок родичам. Все ж неприлично было ей самой-то бегать за скотинкой, как и торговать в шинке, — налаженное торговое хозяйство тоже было передано родственникам. Единственно, прогуливаясь от нечего делать в легкой двуколке по окрестностям, она останавливалась у своего шинка, в сопровождении родичей степенно, как положено именитой казачке, входила в шинок, садилась на лавицу у стола; вместе с благодарными поклонами церемонно принимала кружицу и с удовольствием выпивала знакомую варенуху.
В остальном жизнь шинкарки Розумихи мало в чем изменилась. Единая мысль одолевала: вот бы сына-то Алешеньку да в дареной Алексеевке встретить?..
Но не сын ранним утром в роскошном шестерике примчался — нарочный фурьер из Москвы. Офицер, каких она и среди первейших польских панов не видывала. Кафтан парчовый, прозелень золотом шита, малиновые отвороты обшлагов, шляпа как у истинного пана, только не о четырех, а о трех углах, сабля с дорогими каменьями на рукояти, и даже плащ дорожный по черному сукну обшит галуном и застегнут на золоченую пуговицу. Он снял свою шляпу, оказавшись в чужих напудреных волосах, и шляпой же махнул по носкам сапог, как бы сметая с них ненужную в таком важном деле пыль.
— Наталья Демьяновна Разумовская.
Она долго и остолбенело, как уже не раз бывало, смотрела на очередного посланца, но призналась с достоинством:
— А як жа, Розумиха. Ты ж мой покойны козак Григорий говаривал посля горилки: «Що за голова, що за розум!..»
Посланец не стал дальше выслушивать, что было говорено в шинках некогда реестровым казаком Григорием Розумом, а просто подошел и, скинув дорожную перчатку, взял руку Розумихи. Она думала, здоровается так, а он к руке-то губами приложился!