А. Разумовский: Ночной император
Шрифт:
Бестужев ничего не имел против. Мало, что дружба, так и дорожка в приемную императрицы вела через это же дружество. Так что при матери, — а Наталья Демьяновна и в самом деле стала ей матерью, — Алексей по-братски пришлепывал по тугой спине:
— Ну-ну, не красней, графинюшка. Мы от какого корня? От Розума! В розум девичий и входи.
Когда такие разговоры происходили в ее личных покоях, статс-дама Наталья Демьяновна Разумовская становилась прежней Розумихой и вела себя хозяюшкой-казачкой. Бранила вельможного сынка:
— А, пане добродею! Кум до кумы залицався, так уже и граф? Гляди, каб не гокнуться из князей да обратно в грязи!
Она не знала, что это
Даже страшновато становилось заходить к матери… Не ведая того, била по живому.
Но когда они бывали одни, чтоб вести такие разговоры? Малороссов и без того было много, а на коронацию понаехало — что гусей в Лемешках или Козельце. Да вместе со своими разодетыми гусынями. И все считали своим долгом засвидетельствовать уважение знаменитому земляку, а проще всего было — через его матушку. Видели, что ведь скучает она в облике придворной статс-дамы. Сам полковник Танский, провожавший ее в Московию, следом прискакал со всеми домочадцами. А уж других-то полковников!.. Статс-дама снимала с себя надоевшие роброны, облачалась в плахту и расшитую сорочку, начинала распоряжаться:
— Геть, девки! Ковер на пол.
В самом деле, что за гостевание за столом? Пластали на паркет царские ковры, распахивали окна, скидывали туфли и сапоги, — что статс-дама, что другие бабы, — все голоножкой на боку, вместе с растелешенными мужиками. С непременной скатертью-самобранкой посередь круга. С непременной горилкой, сливовой, не то вишневой. Ну его, венгерское или французское! Одна кислость во рту. То ли дело у них, по-казацки. Наталья Демьяновна опять становилась разбитной шинкаркой и щедро разливала по царским кубкам доморощенную горилку. Под звон серебряных чар полковник Танский умильно просил:
— Алексей Григорьевич, спиваемо?
У Алексея давно пресекся голос, но в окружении земляков вроде и взлетал кречетом. Он охотно запевал:
Ой, уризала русой косы Да казака курыла…Ему охотно, особенно падкие до всякой ворожбы женщины, многоголосьем подтягивали:
Уризала чорнаго чубу И дивчину приворожила…Известно, что Елизавета раньше полуночи никогда не ложилась. Не дождавшись друга любезного, не дозвавшись его даже через фрейлину Авдотью, она догадывалась, что променял он ее на матерь хохлацкую. В гневе самодержавном, и всего-то при одной горничной, шла через бесконечные дворцовые переходы в апартаменты своей статс-дамы… и находила ее в одной сорочке, а друга любезного — и без башмаков, и без камзола, головой на коленях чьей-нибудь женушки-хохлушки. Свеча, с которой влетала Елизавета в покои статс-дамы, не сразу поднимала переполох; некоторое время еще мычал в коленях разлюбезный Алешенька:
Ой, уризала чорнаго чубу…Потом все же замечали стоявшую у порога государыню, при одной горничной и при одной свече, и вскакивали кто вверх, кто вниз головой. Надо было видеть суматошные поклоны пьяных хохлов! Будь на месте Елизаветы, скажем, Анна Иоанновна, она сейчас бы клич подала: «А рубить им головы!» Но в разъяренном виде влетала все-таки дочь Петрова, яблочко от яблони. Она стояла некоторое время, подперев бока, глядела, как пытались обуваться-одеваться ее перепуганные людишки, как путали кафтаны и обувку — кому доставался сапог с башмаком, а кому и башмак с дамской туфелькой… Долго, безгласно мытарила она всех, а особенно друга разлюбезного, припадавшего к ручке… и вдруг самолично скидывала атласные туфельки, шлепала ими по склоненной повинной голове… и разражалась безудержным хохотом:
— В самом деле, почему не веселиться? Бог весть, где нам завтра быть… Мой камергер! Усадите ли меня в свой круг? Не ослабли ли у вас ручки?
Алексей знал, как гнев на милость меняется. Он подхватывал сразу размякшую государыню, не такую уж тощенькую, прямо на руки и возносил на ковер. И покаянно говорил:
— Чтоб не полошить слуг, я сам сбегаю за французским…
— У вас-то что? — оглядывала самодержавная гостья ночную самобранку.
— Горилка, ваше величество… — еще не придя в себя, бубнил киевский полковник.
— Вишневая варенуха… — торча на коленях перед государыней, винилась бывшая шинкарка, у которой даже в ее шинке бывало венгерское.
— Так за чем дело стало? Не пивала я варенухи!
Ей наливали сразу в несколько рук, но она брала от Натальи Демяновны, напоминая:
— Благословен плод чрева твоего, а то бы…
Не стоило объяснять, что было бы!
Но ведь быльем поросла гневливость. Женщина, сидевшая на ковре в одних чулках, была уже не императрицей, а просто гостьей развеселой. Варенуха-то славная! А после нее разве ноги в пляс не идут?
Может, вспоминала Елизавета Александровскую слободу, может, бедный, разгульный домок на Васильевском острове — вскакивала оглашенная:
— Бандурист!
С приездом матери тут всегда водились бандуры, и Алексей не забыл свое прежнее ремесло. Бандура взрывалась не песенной — плясовой ярью, крепкие, точеные ноги Елизаветы еще подгоняли:
— Шибче!
А куда уж шибче? Дрожали, наверно, не только покои новоявленной статс-дамы — дворец Головинский содрогался от одного перехода к другому. Алексей передавал бандуру кому-нибудь из земляков и сам подскакивал на помощь. Наверно, в полуголодной молодости еще не так плясывала Елизавета, но и сейчас было немыслимо за ней угнаться. Все же гости не могли сидеть, когда плясала государыня, и поначалу робко, потом все хлеще начинали топотать, с русского переходя на гопак. Впрочем, что тут считать русским, что хохлацким? Топоток плясовой везде един. Варенуха ли, французское ли — кровь-то одинаково гонят. Елизавета в усладу себе плясала. Алексей же в сладость ей подплясывал, не замечая своих голых ног. Только когда Елизавета, споткнувшись о ковер, валилась на пол, он подхватывал ее, осторожно усаживал и кричал бандуристу:
— Да хватит!..
После одной из таких посиделок Елизавета призналась Алексею:
— Жаль, что матушка собирается домой.
— Что делать, господынюшка. Какая она статс-дама? Тоскует по ридной хате…
— Да… Но ведь Авдотья остается? И Кирилл?
— Останутся, если ты дозволишь.
— Дозволяю, с превеликой охотой.
К этому разговору они больше не возвращались. Наступала осень. Двор собирался в Петербург. Понаехавшие на коронацию чиновные дворяне разбредались по своим губерниям.
В начале октября Наталья Демьяновна, уже собравшись в дорогу, пришла проститься с государыней. Думала, все по-людски — как же не возблагодарить свою великую благодетельницу? Но какой-то бес ее, видно, под бок пырнул: вдруг опять бухнулась на колени и уже не на свое зеркальное отражение — на лик государыни взмолилась. И уж совсем не по этикету, который предписывался статс-даме, решилась на тот вопрос, который мучил во все царское гостевание. Да и словами такими:
— Скажи, великая государыня, — все ли по закону у вас с моим сыном?!