Абонент вне сети
Шрифт:
– Я смотрю, у вас библиотека хорошая, – Дэн рассматривал книжные полки над головой полковника. – Мопассан, Диккенс, Толстой. Вы случайно не сторонник теории непротивления злу насилием? И картины на стене умиротворяющие: море, акации, чайки. Портрет ваш с любовью написан. Вы на нем добрый, участливый, совсем не казенный. Это дочь ваша кисть приложила?
– Это автопортрет, – сказал Чернецов и покраснел, как будто его уличили в связи с женой комдива.
– Вот это настоящий полковник! – Дэн был по-настоящему изумлен. – Это вы в перерывах между стрельбами намастачились?
– Нет, это у меня с рождения. Меня никто не учил, кроме мамы. Я рисовал, когда еще
Он вдруг заговорил об этом с нежностью, как о беременности жены, постепенно становясь похожим на свой автопортрет. В нем чувствовался человеческий тип, который в блокаду делил свой паек между женой и детьми.
– Так зачем же вас в армию понесло? – не выдержал Дэн.
– Почему это – понесло? – Чернецов строго взглянул на собеседника. – Мы в детстве все мечтали военными быть, чтобы Родину защищать. У меня отец под Варшавой погиб, дядя под Берлином. У нас все дети в гимнастерках ходили. Да что говорить, на всем селе только у одного парня хромовые сапоги были, офицерские. Так ему все завидовали, сколько раз спереть пытались. Мы тогда в войну только и играли. А какие споры были, кто сегодня будет «немцем»? И вы мне говорите – «в армию понесло». Художник – это не профессия, а к армии у меня, может быть, призвание.
– Вы ту армию с нынешней не путайте, Владислав Иванович, – Дэн подался к полковнику, и глаза его светились участливым блеском.
– Вы к чему клоните? – Взгляд Чернецова стал жестче. – Что я родился не в свое время?
– Нет, просто вы прожили не свою жизнь, – произнес Дэн.
В следующую секунду я ждал вопля «вон!». Но полковник как будто сдулся в кресле и задумался глубоко, как смертник перед расстрелом. В этот вечер для него неожиданно грянул важнейший бой. Согласиться сейчас означало принять на смертном одре муки окончательно проигранной жизни. Поэтому Чернецов собрал последние силы и пошел в штыковую.
– Судить меня решили? – Он вскочил, сжал кулаки и бомбил нас взглядами сверху. – Армия вам не нравится? Время вам не нравится? Если все начнут картины писать, кто вас, раздолбаев, защищать будет?
– Никто, – спокойно возразил Дэн. – Если все будут писать картины, мир наполнится счастливыми людьми с ясными глазами и нормальным стулом.
– Нет, – Чернецов затряс указательным пальцем. – Если все начнут творить, то всякие Сальери, у которых получается хуже, будут травить Моцартов…
Дверь в комнату отворилась на самом интересном месте. Я почему-то сразу понял, что возникшая в дверном проеме женщина – Владиславу Ивановичу жена. Огромные карие глаза на худом лице пылали уверенной силой, не оставлявшей сомнений в том, что полковник сильно задолжал ей по жизни.
– По какому поводу митинг? – ледяным тоном спросила она. – Оля Ариадночку уже уложила, я тоже собираюсь. Давай-ка провожай своих журналистов и через полчаса – отбой.
Затем она вышла, даже не взглянув в нашу с Дэном сторону. Видимо, дисциплина в семье не оставляла шансов для возражений.
– Засиделись мы, ребята, – поднялся Чернецов. – Вы, если нужно, еще ко мне приходите. Пораньше.
– Спасибо, – улыбнулся я, – вы даже не представляете себе, как вы нас выручили.
– Всегда к вашим услугам. – Чернецов наклонил голову.
Когда мы вышли из квартиры, Дэн взглянул на экран телефона.
– Около двух часов отсидели, – констатировал он.
– Как думаешь, улеглось?
– Вряд ли они нас уже простили. Но это уже неважно. Мы сейчас спокойно выходим на улицу, ловим машину и едем домой. Наше алиби – наш полковник.
Мы вышли дворами на 8-ю линию. Почти сразу около нас остановилась агонизирующая «копейка» с разбитым ветровым стеклом. За рулем восседал кавказский колымщик с хищным носом. За умеренную плату он повез бы нас хоть до Петрозаводска, поэтому мы с ходу сели в салон. Хотя назвать внутреннюю обстановку салоном было трудно: на дверях отсутствовала обшивка, а из-под приборной панели виноградной лозой вились провода. Когда мы приехали к универсаму, находившемуся аккурат между моим и его домами, Дэн спросил, чего желает водитель. Водитель желал стольник. Дэн предложил еще столько же за всю машину. Кавказец юмора не понял.
Потом мы постояли на тополиной аллее у моего дома.
– Ничего получился денек, – резюмировал я. – Насыщенный.
– Бывало и веселее, – отозвался Дэн. – Кстати, этот день ты мог провести дома на диване.
Интермеццо о таланте, следах в пустыне и воде вокруг нас
Из репродукторов вагона, изувеченных временем и неправильно проросшими руками, донеслось:
«…жиры наш поезд… со всеми остановками… курить… распивать… сорить… пожалуйста… спасибо…»
Вагон дернулся, словно от удара. Платформа поплыла за давно не мытыми окнами. У девушки напротив зазвонил мобильник.
– Мать, – сказала она молодому человеку, взглянув на экран, и убрала аппарат, звенящий звуками танго, глубоко в сумку.
Не успевших расслабиться пассажиров атаковало торговое шапито. Сначала сорокалетняя тетка с тележкой предлагала фонарики, розетки и бактерицидный пластырь вдвое дешевле, чем в магазинах. Эстафету подхватил бритый парень баскетбольного роста, недорого продававший «ниточки», «иголочки» и «ручечки», а заодно и электронные базы МВД, налоговой инспекции и всех сотовых операторов. В нем просматривалась душа грабителя банков в плену родительской установки «надо работать честно». Затем предлагал товар конопатый мужик с пивом и лимонадом, потом бабка с сухариками, мороженым и спреем от тараканов. Так продолжалось в течение получаса, пока поезд плелся по городской черте, собирая новых пассажиров. Напоследок цыганский мальчик прошелся по ушам на губной гармошке и подставил кепку для монет, хотя более уместным было бы самому раздать по сотне всем пострадавшим от этих гумозных звуков.
Народ погрузился в себя, в кроссворды, в тетрис. Ведь большинство людей в дороге имеет главную цель – попасть из пункта А в пункт В. И это абсолютно правильно. А мне почему-то с детства нравилось, когда машина застревала в пробке или снижал скорость поезд. Пейзажи, проносившиеся за окном, тащили из меня мысли, которые я забывал, как только вставал с места. Процесс мышления интересовал меня больше, чем результат, и я где-то читал, что это установка неудачника.
Лет пять назад я понял, что не хочу побеждать. Не хочу ставить рекорды в карьере и личной жизни. Не могу убедить себя, что я правильнее других верю в Бога или чем-то лучше бушмена из Ботсваны. Не хочу быть похожим на рысака, всю жизнь бегущего из упряжки, чтобы на финишной ленте оказаться на полкрупа впереди другого рысака. Не то чтобы мне были безразличны гонки жизни, но я рос поперечным мальчиком, который слушал бабушек и всегда делал наоборот.