Ахматова и Гумилев. С любимыми не расставайтесь
Шрифт:
Гумилев думал об этом всю ночь, а утром, как только в камере стало чуть-чуть светлее, уселся писать письмо своей любимой. Он хотел успокоить ее, насколько это было возможно, сделать так, чтобы она узнала, что он жив и с ним неплохо обращаются, дать ей надежду на новую встречу. Хотел написать, что ради того, чтобы узнать о ее беспокойстве и желании вызволить его, стоило попасть за решетку и что он не жалеет об этом… Но такое письмо Николаю точно не позволили бы отправить на волю, поэтому в итоге он составил спокойное и не вызывающее никаких подозрений послание, в котором просто сообщал, что у него все хорошо. Этого было достаточно, чтобы Анна перестала волноваться. А о том, как он рад ее заступничеству и как жаждет снова
Письмо у Николая на следующий день забрали и пообещали отправить по указанному им адресу – туда, где Анна, насколько ему было известно, жила после развода с Вольдемаром Шилейко. О том, выполнят ли тюремщики свое обещание, Гумилев мог только гадать, но ему очень хотелось надеяться, что весть о нем все же пробьется сквозь каменные стены наружу и дойдет не только до Анны, но и до всех остальных переживающих за него людей.
С этой надеждой на лучшее он прожил еще около недели. А потом все внезапно изменилось. На допросах от Николая перестали требовать сведений о Таганцеве и его последователях – теперь следователи утверждали, что он все знал о подготовленном ими заговоре. Его возражений больше не слушали, а после первой же попытки объявить себя невиновным он получил по лицу. Позже были еще удары, чем дальше, тем более сильные…
«Кажется, со мной все уже решено», – думал Гумилев, вновь оказавшись в камере после первого такого допроса. «Все решено. Окончательно», – понял он еще через два дня, когда от него начали требовать подробностей заговора, не обращая внимания на то, что пленник по-прежнему отрицал свою причастность к этому делу. Играть в шахматы или разговаривать о чем-нибудь, не относящемся к делу, ему больше не предлагали, а оставшуюся чистую бумагу забрали. Но дело было не только в поменявшемся поведении охранников и следователей и даже не в том, что его больше не стеснялись бить. Гораздо больше Николая настораживало другое – в чем-то неуловимо изменилось их отношение к нему. Он даже не мог толком объяснить, в чем это выражалось, просто чувствовал, что теперь на него иначе, каким-то другим взглядом смотрят, что с ним говорят с другой, чуть необычной интонацией. Как будто бы он – именно он, а не разговаривавшие с ним надзиратели! – вдруг в чем-то изменился…
Догадаться, что же случилось с ним или с тюремщиками, Гумилев не мог. Точнее, не хотел. Слишком уж тяжелым было охватившее его предчувствие, и он старался отогнать его, думая о чем угодно, но только не о своем положении. Ему снова захотелось писать стихи, и он сочинял их в уме, потому что бумаги ему больше не давали, – сочинял и жалел, что может что-то забыть и что никто из его друзей никогда не услышит и не прочитает этих строк. А потом спохватывался и убеждал себя, что еще выйдет из тюрьмы – обязательно выйдет, пусть даже не скоро, если его все-таки признают виновным в заговоре, но когда-нибудь выйдет и после этого прочитает все новые стихи каждому из своих поклонников. Иногда молодому человеку даже удавалось в это поверить, но чем дальше, тем тяжелее давался ему этот самообман. Особенно сложно стало надеяться на лучшее после того, как тюремщики оставили его на некоторое время в покое, словно забыв о его существовании. Его больше не водили на допросы, а в камеру к нему заглядывали только для того, чтобы оставить еду. Казалось, ни он сам, ни его отношение к заговору никого уже не интересует.
И все же Николай верил, что сможет спастись или что ему сумеет помочь кто-нибудь из оставшихся на свободе друзей. Он верил в это, даже когда его разбудили и вывели из камеры ранним утром и привели в тесно набитое людьми помещение, приказав ждать там неизвестно чего. Верил, когда, присмотревшись к другим собранным в этой комнате узникам, рассмотрел в царившем там полумраке несколько знакомых лиц, а потом узнал среди них и Владимира Таганцева.
Ехали заключенные молча. Поначалу Николай узнавал улицы, по которым их везли, затем за окнами замелькали незнакомые ему кварталы, а потом он вдруг обнаружил, что они оказались на окраине города. Дорога стала неровной, автомобиль затрясло, и Гумилев перестал смотреть в окно. Да и остальные ехавшие с ним заключенные, как он заметил, опустили глаза и смотрели в пол, стараясь не встречаться взглядами. Как и он, все хорошо понимали, куда их везут, но каждый старался обманывать себя до последней минуты.
– Небось в другую тюрьму нас везут, там еще хуже будет… – пробормотал сидевший напротив Гумилева парень.
Отгонял от себя страшные мысли и Николай. И только когда он, случайно бросив взгляд за окно, увидел, что они уже выехали из города, ему стало ясно: дальше убеждать себя, что все хорошо и что их просто перевозят в какое-нибудь другое место, бесполезно. Пора было принять правду. А потом – успеть вспомнить все самое важное, что было в его жизни, подумать о самом главном… «Вот только что для меня – самое главное, что?! Что мне вспомнить?!» – чуть не выкрикнул он вслух, внезапно осознав, что не может сосредоточиться ни на одном воспоминании.
Автомобиль резко остановился. Рядом так же резко, подняв небольшие фонтаны мокрого снега, затормозили другие машины. Конвоиры, ехавшие на передних сиденьях, выбрались наружу и открыли задние дверцы.
– Выходим по одному! – донеслось до Николая, но он не сразу понял смысл этих слов.
«Что же вспомнить, что я сделал настоящего, нужного? Чем мне гордиться?! – лихорадочно думал он, почти не видя и не слыша, что творится вокруг него. – Я ездил в Абиссинию, да. Сделал эту страну другом России, хорошим, полезным другом. Сумел скрыть это от всех, не проговорился на допросах, и теперь никто из тех, кто участвовал в том деле, не пострадает. Но это же так мало! Неужели это все, что я сделал в своей жизни?!»
Его вытолкнули из автомобиля, и он вздрогнул от внезапно налетевшего порыва ветра. На секунду отвлекшись от своих мыслей, Гумилев огляделся. Оказалось, что заключенных увезли не так уж и далеко от города. С одной стороны дороги, на которой они остановились, возвышался лес, с другой открывался вид на плохо различимые в туманном воздухе невысокие дома. Николаю даже показалось, что он узнал силуэт порохового завода и складов на Охте. Но как следует осмотреться он не успел – мысли снова вернулись к давно минувшим дням. «Я написал столько стихов… научил писать стольких талантливых поэтов… Нет, это все не то! У меня двое детей… А возможно, даже трое, про сына Ольги Высотской разные слухи были… Но я не успел их вырастить!» – все быстрее перебирал он яркие события своей жизни. И внезапно перед его глазами как наяву вспыхнула картина из прошлого: он сидит в крошечной комнате в Париже, керосиновая лампа освещает лежащее перед ним стихотворение, написанное на вырванном из школьной тетради листе, – первое стихотворение Анны, которое он опубликовал в журнале «Сириус»…
– Все сюда! В ряд! – скомандовал кто-то из тюремщиков.
Еще из одного автомобиля выбралось не меньше десятка мрачных людей в военной форме. Заключенные сбились плотной группой, поглядывая то на них, то на растущие за дорогой деревья. Добежать до них, наверное, можно было бы всего за несколько секунд…
– Стоять!!! – нарушил холодную тишину резкий, визгливый окрик.
Пленники разом обернулись и успели увидеть, как один из их товарищей по несчастью, раньше остальных решившийся скрыться в лесу, упал в снег, не добежав до деревьев пару шагов. Эхо от догнавшего его выстрела прозвучало почти так же громко, как и сам выстрел.