Академия
Шрифт:
Не делай себе кумира
Исх. 20: 4
Пролог
– …А, дядь, куда везут-то нас, ты знаешь?
Петрович устало посмотрел на донимавшего его совсем юного паренька. Только что трое красноармейцев вошли в их камеру и пинками выгнали арестованных на улицу.
Петрович уже все понял и догадывался, куда его везут. Он знал, зачем запихали его в этот воронок, знал, что предстоит ему впереди. Все знал, все понимал, а душа его отказывалась верить в то, что должно было произойти уже очень скоро. И эти молящие глаза парнишки, который сидел рядом с
– Дядька! А, дядька! Ну, ты же все знаешь, ты же опытный, ты же бывалый! Ну, куда, куда везут-то нас? Скажи, не томи душу!
– Да что тебе сказать, парень? Не знаю я ничего! – сказал Петрович. А сам все пытался жадно уловить сквозь маленькую щель в двери воронка мгновения уличной жизни. Уже начинали свое движение первые машины в той прохладной дымке раннего утра, когда одна часть добропорядочных горожан еще почивает, а другая – рабочий люд, к которому он когда-то относил и себя, уже поднимается, уже готовится к трудовому дню. Петровичу казалось, он видит, как в домах, мимо которых проезжал их уже весьма потрепанный временем воронок, начинается жизнь: закипает чайник на плите, фырчит яичница на сковородке, журчит вода в умывальнике. Город просыпался, чтобы окунуться в новую жизнь, а его жизнь, жизнь Петровича, похоже, уже близилась к концу.
– Дядька, ну, дядька! Ну, че, на допрос, что ли? Или на новое место какое? Ты сам-то знаешь? Ты из каких будешь?
– Слушай, отстань, парень! – Он хотел, было, добавить: «И без тебя тошно!», но не стал – пощадил паренька. Пусть тешит себя надеждами.
Да и не до него сейчас было Петровичу. Уже понимая, что с ним должно произойти в ближайшее время, он, будучи человеком глубоко неверующим, а можно даже сказать воинствующим, упрямым атеистом, теперь пытался вспомнить всю свою жизнь, чтобы оценить ее. А так ли он прожил ее? Правильно ли он выбрал свой путь, и где, где все-таки вышла ошибка? Вроде бы рос неплохой парень, воспитывался в деревне так, как это заведено было. Родители особо не баловали. Отец, правда, был чересчур верующий, чуть что – сразу к иконам, молился истово, подолгу. И его заставлял. Может, тогда-то и запали в его душу первые зерна неверия – ведь человека всегда отвращает то, к чему его принуждают. Потом революция, гражданская война, молодая кровь бурлит, молодая сила выхода требует – всюду он первый, всегда впереди. А главное – хотел быть вместе со всеми. Великое это чувство – когда вместе. Но что же потом-то случилось? Отчего он стал словно бы враг товарищам своим? Почему они поверили, что он – враг? Выходит, причиной тому священник этот, обреченный на смерть, которого он пожалел в последнюю минуту? Не хватило, значит, у него революционной твердости? Допустил он жалость в свою душу – вот в чем главная его промашка. А, может, что еще? И все равно – как же так?!
«Нет, этого не может быть, – мысленно уговаривал себя Петрович. – Меня не могут расстрелять! Это же нелепость какая-то! Они же знают! Они же знают, что я истинный коммунист! Я всегда верил в революцию, я всегда честно делал то, что от меня требовалось, и всегда был первый! Кто скажет, что это не так? Так за что же, за что?! И этот парнишка, господи, воришка какой-то. Как-то он вместе со мной оказался? Значит, и его тоже? И меня? Да как же это!»
Все в нем протестовало против уготованной ему участи. И невольно вдруг сквозь отчаяние проступило, всплыло одно воспоминание.
«А Иисус? – говорил когда-то батя. – Отец наш и Спаситель? Был распят на кресте вместе с двумя разбойниками».
«Вот и я так же, – грустно усмехнулся Петрович. – Не хватает только второго разбойника. Да и этот – какой он разбойник! Так – мелкий карманник.
И все равно сквозь эти его невеселые мысли пробивалась одна – главная: «Этого не может быть! Не должно быть!»
– Дядь, ну, дядь! Ну, ты скажи, куда везут-то, ты хоть знаешь? Нет? Ну, чего молчишь-то! Скажи! – опять начал свои мольбы парнишка.
– Знаю, сынок, – сказал Петрович. – Но тебе не скажу.
– Да не может быть, да нет! – словно бы повторяя те мысли, которые только что одолевали Петровича, быстро проговорил парнишка. – Этого не может быть! Нас не могут убить! За что? Что я такого сделал? Ну, слушай, ну, не молчи! Не надрывай душу! Я же еще и жизни не видел!
Петрович тяжело вздохнул: его самого сейчас одолевало такое чувство, будто и он жизни не видел. Промелькнула она словно одно мгновение, словно полет пули. Была и вот тебе – нет.
И опять всплыли в его памяти слова, которые когда-то слышал он отца. И сейчас, в трясущемся воронке он произнес их вслух:
– Каждому в его жизни отмерен его собственный путь. У каждого есть своя Голгофа. И суждено тебе пройти этот путь. И взойди на Голгофу вместе со своим Спасителем, и не ропщи!
– Как это – не ропщи?! – в отчаянии воскликнул паренек. – Да я молодой совсем! Дядька, ты че?! Ты че говоришь такое?!
Парень вдруг сорвался на словно бы предсмертный поросячий визг. Еще с деревенского детства остался в памяти Петровича этот ввергающий в озноб поросячий крик – эта последняя мольба живого о жизни. С той поры – к удивлению и немалым насмешкам односельчан укрывался Петрович куда подальше, когда резали поросят. «Удивительное дело, – размышлял он уже значительно позднее, – человека убить могу, особенно если в бою, а на поросенка, на эту малую тварь божью рука не поднимается…»
Парнишка хлюпал носом, размазывал сопли и слезы по щекам. Зрелище это угнетало Петровича, не давало сосредоточиться в ожидании собственной смерти.
«А ведь и правда – молодой совсем, за что же они его так? Ну, карманник, он – вор, у нас не должно быть воров, для того мы и революцию делали, чтобы воров не было – ни самых главных – буржуев и помещиков, ни мелких – никаких! – Мысли его беспорядочно скакали. – Но меня-то тогда за что? Я же всегда…»
Воронок неожиданно остановился.
«Ну вот и все, – сказал сам себе Петрович. – Конец».
– Нет, – надрывно закричал его спутник. – Нет! Я не хочу! Не трогайте меня! – Он вцепился руками в деревянную скамейку.
Однако все было напрасно. Двери тюремной машины распахнулись, и двое дюжих красноармейцев подхватили парня и вместе со скамейкой выволокли его наружу. Вслед за ним, не спеша, пытаясь сохранить достоинство перед смертью, выбрался из машины и Петрович.
Чуть потянулся, разминая затекшие руки, взглянул на хмурое небо, восходящее, с трудом пробивающееся сквозь облака солнце, которое для кого-то сейчас возвещало начало радостного дня, а его, Петровича, провожало на тот свет. Осмотрелся вокруг тоскливо, и внезапно губы его, словно сами собой, начали повторять то, чему когда-то его так настойчиво учил отец:
– Отче наш, иже если на небеси, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое небесное…
– А ну, становись, сволочь белогвардейская! Что ты там бормочешь?! – грубо окликнул один из красноармейцев. – Небось белогвардейскому богу молишься? Не надейся, не поможет он тебе! Наша пролетарская пуля посильнее любого бога будет! Понял, контра недобитая?
Хотел, было, Петрович возмутиться, уж больно оскорбляли его эти слова: какая он контра, какая он сволочь белогвардейская? Свой же он, свой! Да только понял он, что все напрасно, что бы он ни сказал сейчас – все впустую, все пролетит мимо.