Актеры шахматной сцены
Шрифт:
Не могу забыть про Василия Николаевича Панова. Вот уж кто был на редкость темпераментный и одаренный литератор и полемист! От него многим доставалось, в том числе, конечно, и мне.
У меня с Василием Николаевичем были занятные отношения. Мне нравились его не увядавшие с годами задиристость, полемический азарт, нравилось, что он строго стоял на страже интересов шахмат. Он был той самой щукой, которая нужна, чтобы карась не дремал.
Когда вышла моя биографическая повесть о Тигране Петросяне (называлась она в первоначальном варианте «Жизнь шахматиста»), Василий Николаевич, признаюсь, высказал много веских и полезных критических замечаний.
Но
Между прочим, когда я попытался поплакаться в жилетку Леониду Зорину по поводу того, что биографическую повесть размером в четырнадцать авторских листов назвали статьей, он меня быстро привел в чувство:
– В рецензии сказано, что ваша «вступительная статья» написана ярко и интересно – и вы смеете еще обижаться на Панова? Ручки ему надо целовать!..
– Но, по-моему, много воды утекло, пока ты понял, что Зорин был прав?
– Очень много. И до, и после этого случая я не раз принимал близко к сердцу уколы болезненно самолюбивых гроссмейстеров и мастеров, с поистине актерской мнительностью воспринимавших любое субъективное замечание в репортажах об их игре или даже отдельном ходе в той или иной партии.
– «С актерской мнительностью», говоришь? Но вспомни, как называется твоя книга? «Актеры шахматной сцены». Партия – их дитя, они слепой материнской любовью любят ее…
– Но ведь так же, как и образ, созданный актером, не принадлежит лишь ему, но зрителю и критику, так и партия не принадлежит лишь сыгравшим ее. Авторское толкование – только часть истины, но не вся истина. Более того, истина в шахматах, как и истина в искусстве, вбирает в себя четко обозначенное субъективное начало – и шахматиста и того, кто воспринимает его партию и его самого.
– Пожалуй, ты прав, но я просто хотел напомнить тебе, что болезненное отношение к истолкованию их творчества, а следовательно, и их личностных качеств как художников и спортсменов, так естественно для гроссмейстеров и мастеров. Да, они самолюбивы, честолюбивы, по-детски обидчивы и впечатлительны, и все это не аномалия. Без этих черт характера не может, наверное, быть ни большого актера, ни большого шахматиста…
– Но, прости, ведь и литератору эти качества свойственны: в то, что мы пишем, мы тоже вкладываем часть души!
– Ты хочешь сказать, что вы – «квиты», а я хочу тебе сказать, что ваши конфликты «всего лишь» отражение изумительной диалектики шахматного мира, первопричина его драматизма.
– Ах как было бы хорошо, если бы актеры шахматной сцены не забывали об этой диалектике. Ведь порой получается, что «обида», «непонимание», «несогласие» ведут к отрицанию самого жанра, в котором работают и работали пишущие о шахматах, о спорте вообще.
– Я вижу, ты все не можешь пережить реакцию Александра Кобленца на твою биографическую повесть «Загадка Таля»…
– Как тебе сказать? Конечно, пора бы и забыть. Это я хорошо понимаю, да ведь дело не только во мне, а в избранном мною жанре. Посуди сам. В 1973 году, вскоре же после опубликования «Загадки Таля», Кобленц выступает с письмом в еженедельнике «64», где обвиняет меня в серьезном извращении фактов, в развязности тона, в потере элементарного чувства такта и т. д. Письмо это меня удивило и, не скрою, огорчило: Кобленц – шахматный воспитатель Таля, в течение ряда лет его тренер. Мне его мнение было не безразлично.
– Да и вообще как шахматный журналист он, насколько я могу судить, нравится тебе живостью своего стиля, не так ли?
– Нравится, ты прав, но если верно, что Платон мне друг, но истина дороже, то в нашем случае, когда я и рад был бы считать Кобленца другом, да не могу, истина мне дороже вдвойне.
– Так в чем же все-таки твоя истина?
– Видишь ли, вся эта история еще раз показывает, что об одних и тех же фактах можно судить по-разному, в зависимости от того, как их осмысливать. Возвращаясь к аналогии с театром, можно сказать, что тренер по отношению к опекаемому шахматисту в известной степени подобен режиссеру в его отношении к актеру. Так или иначе, оба они по ту сторону рампы, а я – по эту. Мало того, даже актеры и режиссеры о спектакле и своих творческих стремлениях часто рассказывают по-разному, хотя работали, казалось бы, над одним и тем же.
Повесть написана на материале моих долгих бесед с Талем. Смею тебя заверить, что в ней даже несущественные детали взяты из этих бесед. Но разве ты не можешь допустить, что Таль о многих вещах мог рассказывать по-другому, нежели это сделал бы Кобленц?
– Не только могу, а был бы удивлен, если бы это было иначе. Более того, Таль мог и менять свою точку зрения на те или иные события своей шахматной жизни, и это его святое право. А факт? Что такое факт в шахматах? Запись партии, вот и все! Много? Да, конечно. Мало? Да, конечно. Запись партии надо «одеть жизнью», как текст пьесы – «одеть спектаклем». И все-таки. Не следовало ли тебе побеседовать и с Кобленцем?
– Тут у меня сомнений нет – не следовало. Да, я получил бы точку зрения Кобленца. Да, получил бы еще много фактов и, не сомневаюсь, интересных, но… это были бы факты Кобленца. А мне нужен был Таль как единственный объект моего творческого внимания, как источник не просто биографии и даже не просто «жизнеописания» (есть и такой прекрасный литературный жанр), мне нужен был Таль как источник образа Таля. Улавливаешь разницу? Именно тут корень конфликта.
– Твоего конфликта с Кобленцем?
– Не с Кобленцем, а с точкой зрения на сам жанр, выраженной Кобленцем. Знаешь, мой друг, проходят годы, смею думать – мы становимся мудрее, по крайней мере философское спокойствие (пусть и без улыбки) все чаще посещает нас, и «добру и злу» мы, случается, уже внимаем равнодушно…
– Все чаще? Что-то я в тебе этого не замечал!
– Не говори – мы сближаемся с тобой, твоя выдержанность мне импонирует, моя горячность не радует…
Так вот, чтобы было окончательно понятно, о чем речь. «Загадка Таля». Кобленц (и, я думаю, он не одинок) вообще отрицает ее: «Создание подобных «загадок» – метод дешевой сенсации. Михаил Таль ставил своим соперникам лишь шахматные загадки… и никаких других». Словом, нет никакой загадки – смотрите партии! Нет тайн талевского характера, талевской личности, есть конкретные ходы, комбинации, жертвы. Что ж, можно и так… Нет загадки Морфи, нет драмы Чигорина, нет тайны Ласкера, нет феномена Фишера… Нет загадки «Гамлета», нет непостижимости чеховской «Чайки», и непонятно, почему «Три сестры» не могут купить билет и уехать в Москву, о чем они всю пьесу мечтают…