Актеры шахматной сцены
Шрифт:
Каюсь, я тогда обиделся на Флора. Хотя он мне спокойно объяснил: дружба дружбой, но у нас с вами принципиальные расхождения. Расхождения, действительно, были принципиальные. Флор считал, что во время такого тяжелого для участников состязания, как матч на первенство мира, журналисты должны проявлять максимальную сдержанность и беспристрастность. У меня была несколько иная точка зрения.
– Конечно, ты считал себя правым! А вот во время обоих матчей Карпова с Каспаровым ты опубликовал в «Неделе» обозрения, где занял абсолютно беспристрастную позицию, хотя твои симпатии
– Что поделаешь, с возрастом меняется не только внешность, меняется в какой-то степени мироощущение. Сейчас, по прошествии четверти века, я пришел к выводу, что в нашем тогдашнем споре прав был Флор. Однако принципиальные расхождения были у нас и по другому, не менее важному поводу.
Обиделся я на Сало за то, что, призывая к сдержанности, он тоже отдал дань эмоциям и упомянул о «некоторых журналистах, которые красоту шахмат, как сказал когда-то З. Тарраш, ценят по «толщине пожертвованной фигуры».
Это уже было проявлением некоторого гроссмейстерского снобизма. Я, в свою очередь, выступил в «Шахматной Москве» с «Репликой гроссмейстеру С. Флору», которая заканчивалась так: «Каждый из болельщиков готов поучиться у Флора его умению глубоко понимать шахматы. Но когда С. Флор отказывает болельщикам в праве проникать в дух шахматной борьбы, чувствовать красоту в шахматах, чувствовать прелесть того или иного хода, наслаждаться эстетической стороной шахматной игры, считая, что это – привилегия избранных, здесь ему явно изменяет чувство меры и такта.
Шахматы принадлежат всем, кто их любит! И матч на первенство мира – это не внутреннее дело специалистов, это праздник всех болельщиков, всех любителей шахмат, независимо от их чинов и званий».
Теперь на меня рассердился Сало – за «чувство меры и такта». Мы немножко подулись друг на друга, но потом я сделал шаги к примирению, и вспыльчивый, но отходчивый Флор простил мне некоторую резкость моей реплики.
– Тактично ли сейчас вспоминать об этом?
– Я вспоминал эту историю в «Исповеди шахматного журналиста», опубликованной в «64» в 1972 году, и Флор отнесся к этому совершенно спокойно – страсти улеглись, дружба осталась.
А вообще мне представляется важным припомнить эту маленькую дуэль, и по двум причинам.
Первая – мало существенная. Я с готовностью принимаю на свой счет упрек Тарраша. Что ни говорите, а жертва ферзя, самой «толстой» фигуры, даже если эта жертва и не бог весть какая сложная, обычно все же производит большее впечатление, чем жертва другой фигуры, а тем более пешки. Я проверял это не только на себе, но и на гроссмейстерах – и они, оказывается, испытывают особенное наслаждение, когда удается пожертвовать предводителя своего войска… Анатолий Карпов и Евгений Гик в книге «Неисчерпаемые шахматы», между прочим, пишут: «Речь идет о самых ярких и эффектных комбинациях, в которых на алтарь приносится сильнейшая фигура – ферзь. Жертва ферзя всегда действует на наше воображение…»
А теперь вторая причина. Она неизмеримо важнее. Но здесь необходимо отступление.
Почти два десятка лет я писал шахматные репортажи не в одиночку, а вместе с кем-то из мастеров. О других видах спорта, даже в которых куда слабее разбирался, как, скажем, об акробатике или художественной гимнастике, писал сам, а для шахмат прибегал к помощи соавторов.
Почему? Это не так просто объяснить. К шахматам я испытывал влечение и глубочайшее почтение с детства. До войны я имел первый разряд, был чемпионом школьников Хабаровска, после войны был чемпионом Джамбула. Удивительно ли, что для меня, шахматиста весьма скромной силы, герои моих репортажей были богами-олимпийцами? Оценивать самому глубину их замыслов, смелость решений либо, еще того хуже, их промахи? На это я долго не мог отважиться.
А когда наконец отважился, то очень быстро понял, что вступил на рискованный путь. Репортаж о семнадцатом туре чемпионата СССР 1969 года в редакции «Советского спорта» озаглавили так: «Ты гроссмейстер? Борись!» Я и сейчас считаю, что это был вовсе не плохой заголовок, и многие гроссмейстеры, такие, к примеру, как Таль, Тайманов, Басюков, да и некоторые другие, одобрили его. Но не все! Основанием для такого призыва послужила четырнадцатиходовая ничья двух гроссмейстеров. Только двух! Но на следующем туре одиннадцать гроссмейстеров сухо кивнули мне, а то и вовсе постарались не заметить моего приветствия.
– И тебя это удивило?
– Удивило и огорчило. Хотя я прекрасно понял открытый подтекст твоего вопроса. Да, мир шахмат сложен и неоднозначен. Моих шахматных лавров было куда как мало, чтобы этот мир не отторгал меня как чужеродную ткань. Вот когда я писал репортажи вместе с мастерами Львом Абрамовым или Борисом Барановым, тогда защитные силы шахматного мира дремали, но пробираться в одиночку через иммунологический барьер было не просто. Теперь должно быть понятно, почему мне было важным вспомнить о полемике в связи с ходами коней Таля и Ботвинника.
– Но мне этого все-таки мало…
– Ты хочешь еще фактов? Ты хочешь, чтобы я припоминал все свои давние обиды?
– Вот этого я как раз и не хочу. Конечно, трудно забыть несправедливость, даже если она не столь уж и велика. Но, может быть, стоит попробовать с философской улыбкой взглянуть на события многолетней давности, тем более что ты и сам отличался в полемике азартом?
– Что ж, попробую… В конце концов, срок давности уже истек. Хотя все забыть не смогу, да и не хочу.
Должен сделать признание: во многом потому, что шахматы практически не ставят препятствий для самовыражения, а для многих служат способом самоутверждения, они – это сугубо моя личная точка зрения – не являются идеальным, скажем так, средством для воспитания самокритичности. Тот не шахматист, говорили, кажется, Ильф и Петров, кто не считает, что в проигранной им партии он имел лучшую позицию. Впрочем, каждый из нас знает это по себе.
Так вот, помня это и сам отнюдь не отличаясь самокритичностью, я, тем не менее, не переставал изумляться тому, как, мягко говоря, субъективны и пристрастны шахматисты ко мне, человеку, как им казалось, внешахматного мира (я и сейчас не вполне уверен, что в этом мире стал наконец «своим»).