Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 1
Шрифт:
его неудачи в театре.
Но большая сила, не вмещавшаяся в лирику, рвалась
наружу. Оставался только эпос. Я отчетливо помню, что
был момент, когда Блок пробовал писать рассказы. Мне
он говорил об этом с какой-то недоуменно-покаянной
улыбкой, но текста не показывал. Как будто он показывал
их Леониду Андрееву, с которым одно время был в друж
бе. Может быть, видел их З. И. Гржебин («Шиповник»).
Не знаю, сохранились ли они 37. Но, во всяком
они были бы любопытнейшим и ценнейшим документом
его усилий разорвать кольцо лирики. Так или иначе, и
эта попытка не удалась.
Следующим опытом было «Возмездие».
С похорон отца в Варшаве Блок вернулся сосредото
ченным и встревоженным. «Весь мир казался мне Варша
вой». В стихах, посвященных сестре («Ямбы»), раскры
лись все раны, нанесенные поэтическому сознанию Блока
еще в юности, на берегах Невки, социальными контраста
ми. Незнакомка закуталась в меха и ушла. Язвы мира
предстали опустошенной душе поэта. Он задумывает
своих «Ругон-Маккаров». Паутина символики истлела под
упрекающим взором парижских нищих 38. Взор поэта
ослеп к вечно сущему или, вернее, стал искать его на
земле, в реальности. Этот кризис символической техники
у Блока был выражением общего кризиса, в который
вступил символизм. Блок начал «Возмездие» аналити-
339
чески, прощупывая предметы мира насквозь, замечая все,
вплоть до спичечной коробки 39 в кабинете, из которого
в гробу унесли отца. И, может быть, сразу бы он закон
чил большую работу. Но вскормившее его болото оплело
его и не выпускало.
Я помню первое чтение «Возмездия», в присутствии не
многих, у Вячеслава Иванова. Поэма произвела ошелом
ляющее впечатление. Я уже начинал тогда воевать с сим
волизмом, и меня она поразила свежестью зрения, богат
ством быта, предметностью — всеми этими запретными
для всякого символиста вещами. Но наш учитель глядел
грозой и метал громы. Он видел разложение, распад, как
результат богоотступничества, номинализма, как говори
ли мы немного позднее, преступление и гибель в этой
поэме. Блок сидел подавленный. Он не умел защищаться.
Он спорить мог только музыкально. И когда Вячеслав
пошел в атаку, развернув все знамена символизма, нео
фит реализма сдался почти без сопротивления 40. Поэма
легла в стол, где пробыла до последних лет, когда Блок
сделал попытку если не докончить, то привести ее в по
рядок. Это воспоминание — одно из самых тяжелых у
меня в литературной жизни. Нельзя, конечно, винить Вя
чеслава Иванова, что он для защиты
вил всем своим авторитетом, всей своей ученостью, всем
своим обаянием, что он, в окружении своей эпохи, ничего
вне ее не видел и не слышал. Нельзя требовать от Блока,
еще не остывшего от творческой работы и породивших ее
мучений, полного сознания этой работы. Как лирик, он
меньше всего сам знал, в момент создания, что им созда
но. Он привык определять значение своих вещей по отгу
лу их — в своем же кругу. Как бы то ни было, работа в
эпосе была сорвана так же, как и в драме, и по тем же
общим причинам. От великих бурь остались только упав
шие смерчи. И пустыня.
5
У него все-таки хватило силы противостоять шовини
стическому угару, охватившему русское общество в
1914 году. «Ура» прозвучало для него как «пора!» 41. Он
не любил рассказывать о кратковременном своем пребы
вании на фронте на службе связи 42. Он держался в сто
роне от военного шума, захлестнувшего и литературу,
многие представители которой в 15 и 16 гг. щеголяли в
340
блестящих мундирах и ловили «Георгиев». В это время он
написал «Соловьиный сад», который был бы значитель
нейшей его вещью, если б ирония в ней была доведена
до конца. Ишачий крик (символ труда?) освобождает ка
менщика из объятий женщины, и он идет ломать камни.
В последний раз ожил Блок юности, деревенского тру
да, веселья. Первое, что он мне сказал, когда мы обня
лись летом 20-го года после долгой разлуки, это то, что
колет и таскает дрова и каждый день купается в Пряжке.
Он был загорелый, красный, похожий на финна. Про дро
ва сказал не с дамски-интеллигентской кокетливостью,
как все, а как здоровяк. Глаза у него были упорно-весе
л ы е , — те глаза, которые создали трагическую гримасу,
связавшись с морщинами страдания, на последнем его
портрете. Встреча эта была чудесная, незабвенная. «Мило
му с нежным п о ц е л у е м » , — написал он мне на «Двена
дцати». Опять сидели за столом, как в юности, все — Лю
бовь Дмитриевна и Александра Андреевна. Он больше тре
бовал рассказов, особенно про деревню, откуда я приехал,
чем сам рассказывал. Никакого нытья я в нем не заметил.
Весь быт его был цел. На полках в порядке, как всегда,
лежала новые его книги, он с молодой ловкостью доставал
их с верхних полок. Я был счастлив, что встретил его жи