Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 1
Шрифт:
жал на кушетке в комнате Александры Андреевны, по
звал меня и сказал, что у него, вероятно, жар; смерили —
оказалось 37,6; уложила его в постель; вечером был док
тор. Ломило все тело, особенно руки и ноги — что у него
было всю зиму. Ночью плохой сон, испарина, нет чувства
отдыха утром, тяжелые сны, кошмары (это его особенно
мучило). Вообще состояние «психики» мне показалось
сразу ненормальным; я указывала на это доктору Пеке-
лису;
было нельзя. Когда мы говорили с ним об этом, мы так
формулировали в конце концов: всегдашнее Сашино
«нормальное» состояние — уже представляет громадное
отклонение для простого человека, и в том — было бы уже
«болезнь». Его смены настроения — от детского, беззабот
ного веселья к мрачному, удрученному пессимизму, не
сопротивление, никогда, ничему плохому, вспышки раз
дражения с битьем мебели и посуды... (После них, преж-
185
де, он как-то испуганно начинал плакать, хватался за го
лову, говорил: «Что же это со мной? Ты же видишь!»
В такие минуты, как бы он ни обидел меня перед этим,
он сейчас же становился ребенком для меня, я испыты
вала ужас, что только что говорила с ним, как со взрос
лым, что-нибудь как с взрослого ждала и требовала,
сердце разрывалось на части, я бросалась к нему, и он
так же по-детски быстро поддавался успокаивающим, за
щищающим рукам, ласкам, словам — и мы скоро опять
становились «товарищи».) Так вот теперь, когда все
эти проявления болезненно усилились, они составляли
только продолжение здорового состояния — и в Саше не
вызывали, не сопровождались какими-нибудь клиниче
скими признаками ненормальности. Но будь они у про
стого человека, наверно, производили бы картину настоя
щей душевной болезни.
Мрачность, пессимизм, нежелание — глубокое — улуч
шения и страшная раздражительность, отвращение ко
всему — к стенам, картинам, вещам, ко мне. Раз как-то
утром он встал и не ложился опять, сидел в кресле
у круглого столика, около печки. Я уговаривала его опять
лечь, говорила, что ноги о т е к у т , — он страшно раздражал
ся, с ужасом и слезами: «Да что ты с пустяками!
Чт о ноги, когда мне сны страшные снятся, видения
страшные, если начинаю засыпать...» При этом он хва
тал со стола и бросал на пол все, что там было, в
том числе большую голубую кустарную вазу, которую я
ему подарила и которую он прежде любил, и свое малень
кое карманное зеркало, в которое он всегда смотрел
ся, когда брился и когда на ночь мазал губы помадой (бе
лой) или лицо — борным вазелином. Зеркало разбилось
вдребезги. Это было еще в мае; я не смогла выгнать из
сердца ужас, который так и остался, притаившись на дне,
от этого им самим нарочно разбитого зеркала. Я про
него никому не сказала, сама тщательно все вымела
и выбросила.
Вообще у него в начале болезни была страшная по
требность бить и ломать: несколько стульев, посуду,
а раз утром, опять-таки, он ходил, ходил по квартире в
раздражении, потом вошел из передней в свою комнату,
закрыл за собой дверь, и сейчас же раздались удары, и
что-то шумно посыпалось. Я вошла, боясь, что себе при
несет какой-нибудь вред; но он уже кончал разбивать ко
чергой стоявшего на шкапу Аполлона. Это битье его
186
успокоило, и на мое восклицание удивления, не очень
одобрительное, он спокойно отвечал: «А я хотел посмот
реть, на сколько кусков распадется эта грязная рожа».
Большое облегчение ему было, когда (уже позже, в
конце июня) мы сняли все картины, все рамки, и все ку
пил и унес Василевский. Потом мебель — часть уноси
лась, часть разбивалась для плиты 59.
<7>
29 <сентября 1921>
Трепетная нежность наших отношений никак не укла
дывалась в обыденные, человеческие: брат — сестра,
отец — дочь... Нет!.. Больнее, нежнее, невозможней... И у
нас сразу же, с первого года нашей общей жизни, нача
лась какая-то игра; мы для наших чувств нашли «маски»,
окружили себя выдуманными, но совсем живыми для нас
существами; наш язык стал совсем условный. Как, что —
«конкретно» сказать совсем невозможно, это совершенно
невоспринимаемо для третьего человека. Как отдаленное
отражение этого мира в стихах — и все твари лесные, и
все детское, и крабы и осел в «Соловьином саду». И по
тому, что бы ни случалось с нами, как бы ни терза
ла ж и з н ь , — у нас всегда был выход в этот мир, где мы
были незыблемо неразлучны, верны и чисты. В нем нам
всегда было легко и надежно, если мы даже и плакали
порой о земных наших бедах.
Когда Саша заболел, он не смог больше уходить туда.
Еще в середине мая он нарисовал карикатуру на себя —
оттуда; это было последнее. Болезнь отняла у него и этот
отдых. Только за неделю до смерти, очнувшись от за