Александр I
Шрифт:
После выхода из печати 9-го тома карамзинской «Истории…», предельно правдиво живописующего ужасы эпохи Ивана Грозного, Филарет смущенно заметит: а хорошо ли было обнародовать сии неприглядные факты? не повредят ли они монархическому чувству народа? не лучше ли было сохранить темные стороны российского прошлого под покровом тайны? После декабрьского мятежа 1825 года он произнесет проповедь, где слова «злодеи» и «преступники» будут не самыми суровыми. А после суда над несчастными злоумышленниками отслужит тот самый благодарственный молебен под открытым небом, во время которого потрясенный подросток Александр Герцен даст в сердце своем клятву верности делу русской революции. После изобретения фотографии владыка объяснит искусство светописи колебательным действием злых духов — и раз навсегда откажется сниматься на дагеротип, — а после строительства магистрали Петербург — Москва ни разу не согласится ехать из столицы в столицу поездом; на лошадках пусть и дольше, но благонадежнее…
Но, познав на себе обманчивую силу духовных томлений александровской поры, — он предчувствовал, что на Россию (а значит, на весь сопредельный мир!) надвигается
256
В его записях на календаре, где мы постоянно находим цитаты из Адама Рихтера, его «Магнетических снов» (Annales de la societe Harmonique. Т. III, 1789), а также читаем выписки, выдающие то тревожное предчувствие близкого конца, то утонченные ожидания Тысячелетнего Царства: «[без года] 6/18. Воскресенье Преподобного Вукола Смирнского.
Глаголется же, яко по седмих тысящах лет пришествие Его будет. Синакс. в н. мясопуст. Там же о Антихристе». Или: «13/25. Воск. Преп. Мартиниана. Златоуст сугубу некую силу древу оному имети глаголет: и на земли глаголет раю быти, и умну ему и чувственну любо премудрствует, яко же бе Адам и оба посреде тли и нетления, вкупе и писание соблюдая, и ниже паки пребываяй при письмени. Синакс. в н. сыропустн.» (Записи м[итрополита] Филарета на календаре //Русский Архив. 1914. № 11/12. С. 301).
А главное — выше идей охранительства, покоя патриархальной традиции, даже выше возлюбленного им монархического устройства России, ставил он полноту Церкви, не знающей деления на более или менее православные сословия. И по той же причине, по какой, заняв архиерейскую кафедру, святитель Филарет будет скручивать московских батюшек в бараний рог, не давая им упиваться, соблазняться, мздоимствовать, — по той же причине он не прекратит борьбу за души непонятных ему интеллигентов и не до конца приятных рабочих. Всеми доступными средствами. И кнутом, и пряником. И потрясающей суровостью, и невероятным снисхождением. И церковной проповедью, и евангельским переводом. [257]
257
Такова была сознательно выбранная им линия поведения. Именно потому в одном случае он буквально отбивал у цензуры оду Гаврилы Державина «Христос»; в другом — сам жаловался в цензурный комитет на Пушкина, за его непочтительный стих в «Евгении Онегине» про галок, севших на кресты; в третьем — просто переписывал наивными стихами пушкинский атеистический шедевр «Дар напрасный, дар случайный» и печатал в журнале для всеобщего ознакомления:
Не напрасно, не случайно Жизнь от Бога мне дана…Не в том было дело, что московский архипастырь год от года становился консервативнее или, наоборот, либеральнее; но в том, что стих из «Онегина» расценивал он как поэтическое хулиганство — и поступал с автором как с хулиганом, а в мятущихся строках «Дара напрасного» — угадывал затаенную жажду веры и на нее — откликался.
Пушкин, в свою очередь, поймет и примет адресованный ему пастырский жест; в 1830 году напишет он послание, в рукописи названное «Филарету»:
…Твоим огнем душа палима, Отвергла мрак земных сует, И внемлет арфе серафима В священном ужасе поэт.С помощью смены стилистических обертонов Пушкин подпустит легчайшую иронию. Слишком велик зазор между реальным уровнем Филаретовых виршей — и пушкинской формулой, их характеризующей: арфа серафима, священный ужас… Но этот полузаметный отсвет иронии не затронет существа дела, не поставит под сомнение искренность пушкинского отклика. В то самое время, когда «прилично» было посвящать стихи вельможе, полководцу, даже царю — и непросвещенно, дико — попу; когда в проповеди уместно было взывать к душе садовника, сановника, самодержца, опускаться же до объяснений с неблагонадежным литератором и свободолюбцем как-то не полагалось, как не полагалось и публично объясняться с непросвещенным «долгополым» сословием, — в эту самую эпоху лучший русский поэт и один из лучших русских пастырей, не изменяя себе, сделают шаг навстречу друг другу…
…Даром ли столь различен итог «библейского проекта» — как задумывался он царем — и как был воплощен Филаретом? Результатом царского замысла стали «апокалиптический бунт» патриархалов и еще большая изоляция прогрессистов от общецерковной жизни. Плодом Филаретова осуществления стало русское Евангелие, вышедшее в 1819 году и впервые за века прочтенное многими, очень многими россиянами. Да, Филарету суждено будет потерпеть на этом пути личное поражение — вместе со своим державным покровителем; да, ему придется дорого заплатить за евангелизацию Отечества. Но и награда будет велика: Бог даст ему ровно столько лет жизни, сколько понадобится для довершения библейского дела, фактически прерванного в 1824 году. В 1856-м, по воцарении Александра II, воля монарха, мнение Церкви и насущная необходимость наконец-то совпадут. 19 мая 1858 года выйдет постановление Синода, благословившего
Но к тому времени Россия уже и впрямь, как некогда обмолвился Филарет, окажется «в предместиях Вавилона, если не в нем самом».
АРМИЯ ПОРЯДКА
На заседании коренной думы Союза благоденствия Никита Муравьев настаивает на цареубийстве; против предложения восстает Илья Долгоруков.
Непосредственной причиной учреждения Священного Союза и создания великой Армии порядка, в которую русские и австрийские войска входили на правах «больших дивизий», было стремление Александра I к политическому братолюбию государей Европы; ближайшим следствием стала всеобщая враждебность народов к своим братолюбивым правительствам.
Волновалась Испания, национально-освободительное движение разворачивалось в Италии, неспокойно было в Бессарабии. Не успевало прийти сообщение об убийстве герцога Беррийского (1819), как становилось известно о восстании военнопоселенских Чугуевского уланского и Таганрогского полков (лето 1819-го); только столичные салоны успевали обсудить новость о неапольской революции Рульельмо Пепе (июнь 1820-го), как варшавские сенаторы во время Второго сейма (сентябрь того же года) отвергали все проекты законов, представленные Александром I, словно демонстрируя готовность открыто противостать русской власти. И сразу вслед за тем, в октябре, поступали сведения о беспорядках в петербургском Семеновском полку — любимом полку государя! Рапорт о волнениях царь получил в Троппау, во время очередного конгресса Священного Союза — как-никак и созванного ради предотвращения революции.
Александр Павлович тогда же обменялся мнениями с Аракчеевым и впервые высказал смутное предположение, которое пятью годами позже, после убийства аракчеевской сожительницы Настасьи Минкиной, отзовется чеканной медью формулы: попали в Минкину, но метили в Аракчеева, а через Аракчеева — в царя:
«…никто на свете меня не убедит, чтобы сие происшествие было вымыслено солдатами… тут кроются другие причины. Внушение, кажется, было не военное, ибо военный умел бы их заставить взяться за ружье… было тут внушение чуждое, но не военное… признаюсь, что я его приписываю тайным обществам, которые по доказательствам, которые мы имеем, в сообщениях между собою и коим весьма неприятно наше соединение и работы в Троппау».
«Я могу ошибиться, но думаю, что сия… работа есть пробная, и должно быть осторожным, дабы еще не случилось чего-либо подобного… В военных поселениях везде, слава Богу, смирно и благополучно».
Нижних чинов Семеновского полка раскассировали; офицеров из гвардии перевели в армию; виновных отдали под трибунал. Но спустя всего три месяца, в феврале 1821-го, генерал-майор русской службы Александр Ипсиланти поднимает греческое антитурецкое восстание и вступает в Яссы; практически одновременно валахскии боярин Федор Владимиреску занимает Бухарест. Меттерних ласково объясняет Александру Павловичу, что Ипсиланти — между прочим, пославший в Лайбах объяснительное письмо, — в некотором роде карбонари, а покрывающий его злодеяния Каподистрия в некотором роде грек, — и хорошо ли ему ведать делами Российской империи? Ипсиланти из русской армии отчисляют; Каподистрии дают почувствовать нерасположение; Оттоманской Порте объявляют о неподдержке греческого восстания; опасный очаг вроде бы погашен… Но проходит еще несколько дней — и вслед за подавлением неапольского восстания вспыхивает пьемонтское…
258
Шильдер. Т. 4. С. 185–186.
Пушкин выезжает из Петербурга в Южный край России, куда определен на службу к генералу Инзову без права возвращения в столицу. По дороге в ссылку 30 мая останавливается в Таганроге. Обедает и ночует в доме градоначальника, на углу Греческой улицы и Дворцового переулка (в советское время — Третьего Интернационала и Некрасовского). Спустя пять лет в этом доме завершится царствование Александра I.
Теснимые со всех сторон, Россия и Австрия крепче и крепче сжимали друг друга в объятиях; континентальная Европа, сдавленная между мощными торсами Александра и Франца, задыхалась. Она пыталась разжать мертвую хватку великих империй; чувствуя сопротивление, те усиливали жим. Говоря строго, императорам больше ничего не оставалось, кроме как закручивать грады и веси в железные тиски: окраинные народы, до войны сдерживаемые умной имперской политикой Наполеона, а после нее — не дождавшиеся необходимых перемен из центра и сверху, начинали перемены на периферии и снизу.
Упущенные политиками возможности вдруг оборачивались безличием исторического фатума. Неразомкнутое кольцо проблем начинало вращаться со страшной скоростью. И вальяжно-красивые, подернутые благородной сединой государственные мужи недоуменно обнаруживали, что обречены безостановочно бежать на месте, чтобы колесо истории не разорвало их в клочья.
В этот самый исторический миг Провидение поставило русского царя перед страшным выбором. Или сохранить верность идее христианского союза земных властей и пожертвовать ради того христианами, или, наоборот, защитить избиваемых христиан, но рискнуть самой идеей христианской политики. И либо расплатиться за ее прекраснодушную ложь всеевропейскими потрясениями, либо — как это часто бывает — выйти из политического поражения моральным победителем и начать заново, с нуля, обустраивать послевоенный мир.