Александр I
Шрифт:
Тем более не прав он был, считая, что всемирному руководству могут подчиниться отечественные Бруты. Не только потому, что руководства не было. Даже если бы и было — все равно: их патриотизм был осознанно имперским; они стремились освободиться не от чужеземного правления, но лишь от власти нынешних правителей. Через десять лет восставшие поляки отслужат заупокойную мессу по казненным декабристам — погибшим «за нашу и вашу свободу». Историческая мифология прекрасна, — но как же трудно было реальным российским вождям сторговаться с польским патриотическим обществом о единстве действий! Да и о чем могли они договориться, если в проекте Конституции Никиты Муравьева Польша не упоминалась ни в списке из 13 «держав», составляющих в совместности Россию как неделимое целое, ни даже в списке областей? Если в «Русской правде» Павла Пестеля праву народности противополагалось право благоудобства
Так что восхищаться мужеством греков, пьемонтцев, португальцев, испанцев русские заговорщики могли сколь угодно; совместно с ними разрушать великодержавный принцип мироустройства — не согласились бы никогда…
Но вернемся в Одессу.
Генерал-губернатор Ланжерон, справедливо опасаясь религиозного подлога (а может, чтобы потянуть время и понять, как отнесутся к новости в столицах), произвел строгое следствие, опросил множество свидетелей; затем внес гроб в карантин, где духовенство могло совершать панихиды, — и лишь после того запросил инструкции у сугубого князя Голицына. При этом он не мог прямо спросить: погребать ли мученика торжественно и величаво, как положено по его патриаршему сану, как должно по его трагическому венцу; или же хоронить незаметно и бесшумно, как жертву политического компромисса? Зато это мог — пусть в уклончивой, полунамекающей форме — разрешить себе архимандрит Феофил, законоучитель Одесского лицея. Он пользовался особым расположением Голицына и 10 мая отнесся к нему непосредственно.
«Сиятельнейший князь
Милостивый государь и благодетель!
…По вскрытии гроба, который привезен был на берег гавани, все узнали в привезенных останках патриарха… Чудно, сиятельнейший князь, после всех мучений, которые делаемы были ругателями над телом убиенного, все члены оного и даже самые волосы на голове и бороде сохранились невредимыми, кроме левого глаза, который выколот был варварами…
…Я питаю себя утешительною надеждою, что ваше сиятельство благоволите исходатайствовать Всемилостивейшее соизволение Его Императорского Величества на совершение в Одессе останкам венчавшегося мученическою смертию патриарха константинопольского последнего долга христианского с церковным приличием и на предание оных земле в греческой церкви, в Одессе состоящей…» [262]
262
Жмакин В., свящ. Погребение константинопольского патриарха Григория V в Одессе // Русская Старина. 1894. № 12. С. 204–205.
Письмо Феофила попало к адресату лишь 19 мая, и только 25-го содержание его было доложено вернувшемуся домой государю, — на следующий день после доклада генерала Васильчикова.
Государь в Царском Селе.
Немедленно по возвращении генерал Васильчиков является с докладом, после которого царю передан донос тайного агента Михаила Грибовского о политическом заговоре со списком участников. Александр выслушивает задумчиво, погружается в безмолвное размышление и произносит по-французски: «Не мне подобает карать».
Вскоре: поступает записка начальника штаба гвардейского корпуса А. X. Бенкендорфа с предупреждением о грозящей опасности.
«…буйные головы обманулись бы в бессмысленной надежде на всеобщее содействие. Исключая столицу… внутри России и не мыслят о конституции. Дворянство, по одной уже привязанности к личным своим выгодам, никогда не станет поддерживать какой-либо переворот; о низших же сословиях и говорить нечего… Русские столько привыкли к образу настоящего правления, под которым живут спокойно и счастливо и который соответствует местному положению, обстоятельствам и духу народа, что и мыслить о переменах не допустят».
Царь, конечно же, распорядился послать из придворной ризницы погребальное облачение и выделить казенные суммы из одесской казны. Но впечатление, произведенное на русскую публику демонстративным самоустранением от константинопольской трагедии, никакими почестями, алтабасным золотым саккосом с омофором, траурной митрой с тысячей восьмьюдесятью пятью жемчужинами (менее драгоценной просто не нашли, хотя и долго искали в ризнице Александро-Невской лавры) — загладить не удалось. Тем более что трагическое торжество погребения постарались локализовать, не придавая ему общецерковного значения; даже
Не помогло и сравнительно милостивое отношение к греческим этеристам под водительством разбойника Кирджали: когда они потерпели поражение в битве близ деревни Скуляны и переплыли на русскую сторону, то их не только не выдали туркам, но даже и не интернировали. (Как выразился по другому поводу гоголевский персонаж: «Чего ж ты стоишь? ведь я тебя не бью!»)
Не спасло и запоздалое решение от 17 июня, совпавшее с торжественным выносом тела патриарха Григория, отозвать русское посольство из Константинополя. Общество расценило царский жест как слабовольный политический демарш, а не как суровый вызов врагу; оно правильно расшифровало государеву тайнопись: лучше вовсе не иметь своего представителя при турецком дворе, чем иметь и давать ему какие бы то ни было инструкции. Это как с возвращенным из сибирского генерал-губернаторства Сперанским: проще было еженедельно принимать его с отчетами, назначить членом Государственного совета по департаменту законов, пожаловать ему 3486 десятин в Пензенской губернии, чем откровенно признать несостоятельность возведенных на него весною 1812 года обвинений, оправдать и спасти репутацию.
Кишинев.
Пушкин читает аббата Сен-Пьера и мечтает о вечном и всеобщем мире, который постепенно водворят правительства; и тогда не будет проливаться иной крови, кроме крови людей с предприимчивым духом, сильными характерами и страстями; и будут они считаться не великими людьми, как ныне, но лишь нарушителями общественного спокойствия; и жить на земле будет скучно и хорошо.
Русская публика все поняла. Но ничего не поняла несчастная г-жа Криднер. За что и поплатилась весьма жестоко. И без того побитая жизнью (имение ее было секвестировано для уплаты долгов пастора Фонтэня; в феврале 1817-го несколько ее сотрудников были формально изгнаны из базельского кантона, а сама г-жа Криднер попала под надзор полиции), она в конце концов навлекла на себя и монарший гнев ученика и благодетеля.
В 1821 году странствующая пророчица прибыла в Россию, чтобы проповедовать свободу Греции и объявить Александра Павловича орудием Промысла. При этом она не страшилась публично намекать на конфиденциальные разговоры с царем касательно греческих дел. Орудие Промысла вынуждено было обратиться к ней с личным письмом на восьми страницах, вежливо предупреждая о последствиях и таких проповедей, и таких намеков. Адресат не внял адресанту, и вопреки Криднерову прорицанию — «горе государствам, которые не живут им (Тысячелетием Христовым. — А. А.). Скоро раздастся шум их падения!» [263] — раздался шум другого падения; и падение это было великое.
263
Пыпин А. Н. Исследования и статьи по эпохе Александра I. С. 359.
СТРАНСТВОВАТЕЛЬ И ДОМОСЕДЫ
С.-Петербург.
Г-жа Криднер отбывает под надзор полиции в Лифляндию, чтобы умереть там спустя два года.
Впрочем, о «падении» — позже.
Потому что как раз в 1821–1822 годах русские заговорщики, которым царь приписал соучастие во внешней революции, переживали самый серьезный кризис внутреннего единства. До сих пор они были сплочены как бы «от противного»; их патриотическое вольнолюбие не находило применения; большинство из них сбивались в оппозицию, как в некий резервный полк, как в своеобразное «военное поселение» делателей свободы — откуда власть в любую минуту может рекрутировать солдат обновления. Да, после Варшавской речи и константинопольского самоустранения царю было бы нелегко перетянуть их на свою сторону; да, чем яснее становилось, что «резервистов» вряд ли призовут в «великую Армию либерального порядка», тем чаще заговаривали они о необходимости кровопролития. Но достаточно было серьезного монаршего усилия, чтобы разговоры эти стихли, ибо невыговоренное желание перейти из тени в свет, пригодиться там, где родились, в душах большинства «артельщиков» не угасало. По своим жизненным установкам они были не революционерами, а несостоявшимися «державниками». И какими бы тактическими соображениями (необходимость избавиться от ненадежных членов, усилить конспирацию и проч.) ни диктовались решения Московского съезда Союза благоденствия 1821 года, — за ними, в них, сквозь них просвечивала последняя надежда удержаться по сю сторону роковой черты, не отрезая путь к спасительному отступлению.