Александр Невский. Сборник
Шрифт:
— Пойду-ка я к нему, — с гневом вскричал юноша, — и скажу, что мне всё ведомо. Что он сущий злодей, Бога позабывший, и чтоб он убирался бы поскорей из моего дома.
Матвеич замахал руками:
— Тише!.. Не кричи. А о сём и думать нельзя. Он только и скажет одно: знать ничего не знаю, ведать не ведаю, мало ли, дескать, что тебе наговорили! А тебя за дерзости он ещё в подклети запрет. И ничего ты не сделаешь, потому пока тебе двадцати годов нет, он здесь хозяин. А в подклети они тебя и заморят Нет, пока что надобно тебе отсюда
— Покидать кров родимый? Из-за чего?
— Чтоб жизнь спасти. Пройдёт немного времени, вернёшься сюда хозяином и Некомата прогонишь. А пока послушайся — уезжай.
— Куда уехать? — грустно промолвил молодой человек.
— Ты вот что, не печалься, не убивайся, — сказал Большерук, и голос его задрожал, — всякому Господь испытание посылает. И тебе тоже... Ты не бойся, а на Бога надейся. Я же тебя не оставлю: какую могу, завсегда помощь окажу. Сам знаешь, люб ты мне как сын родной. Поедем мы, родненький, отсель, не теряя времени. У тебя в Рязани дядя живёт, отца твоего брат родной. Лет десяток, как он от Москвы к рязанскому князю отъехал... Вот мы к нему и будем путь держать.
— Из своего дома бежать. Матушка! Кабы встала ты из своего гроба... — как стон вырвалось у юноши.
Он тяжело опустился на лавку и сжал руками виски. Всё существо его было полно горем и негодованием.
Хотелось бы кинуться к отчиму, назвать его злодеем и с позором выгнать из дому.
Но он сознавал, что пестун прав, что этого сделать невозможно, что только ему же, Андрею, хуже будет.
Приходилось покоряться необходимости.
Приходилось покидать родной дом, могилу матери и ехать за тридевять земель, чтобы укрыться от козней.
Этого требовало благоразумие.
Это казалось единственным средством спасения.
Лицо матери, как живое, встало перед ним.
Доброе лицо с ласковым, кротким взглядом.
И рядом другое — угрюмое лицо отчима, с глазами, в которых застыло выражение подозрительности и затаённой злобы.
— Ты не убивайся, родненький, говорю, — бормотал между тем Матвеич. — Ну что ж, у дяденьки поживёшь годик, а там вернёшься. Дяденька родной, не обидит. А я всё приготовлю — и коней и запасец. Прихватим и верного человека... Знаешь Андрона, племяша моего? Помолимся Богу да и в путь. Как стемнеет, я лошадок выведу за изгородь к огороду. Тихохонько сядем на коней — и след наш простыл.
Юноша поднял голову.
— Хорошо, — сказал он, — знать, Божья воля. Я согласен... Сегодня же ночью едем.
Старик ушёл довольным, а юноша долго ещё сидел в грустном раздумье.
В этот день отчим был с ним особенно ласков. Андрея Алексеевича эта ласковость резала как ножом.
В полночь чуть скрипнула дверь.
Выставилась косматая голова Матвеича.
— Пора! — сказал пестун. — Напрасно свечку вздул: не заприметили бы!
— Сейчас. Вот только образок возьму да тут кой-что...
— Кони уж выведены.
— Иду.
Андрей Алексеевич закрестился:
— Господи, помоги!
— Его святая воля. А где твой тулупчик? Ночь холодна, да и после пригодится. Мешкать негоже, однако.
Юноша поспешно оделся и потушил огонь.
Тихо прошли сени, выбрались на двор.
У ворот гулко храпел сторож.
— Крепко Лёвка спит, — сказал Большерук, — я давеча мимо него лошадей провёл, и то не слышал.
Вступили в сад, он же и огород. Деревья недвижны, как колонны, сетью раскинулись ветви, не шелохнутся. По тропинке разбросались пятна лунного света.
— Ночь-то! А? — с восхищением промолвил старик.
— Хороша ночка, — ответил юноша и подумал: «Можно сказать, что всю жизнь переламываем, а говорим так, словно вот погуляем да и домой повернём».
За садом-огородом ждал Андрон, племянник Большерука, рослый, сильный парень из тех, про которых говорят: неладно скроен, да крепко сшит.
Он сидел верхом на лошади, двух других держал за узду.
— Вот и вы, а я было заждался — думал, не случилось ли чего, — промолвил Андрон.
Пришедшие молча вскочили на сёдла.
— Сейчас мы поедем через поле, — сказал Матвеич, — в лесок, а там окольным путём.
Тронулись ходкою рысью.
— Стой! — приказал юноша, когда въехали на невысокий пригорок близ леса. — Дай взглянуть в последний раз.
Он повернулся лицом к усадьбе.
— Прощай, кров родимый, — прошептал он с глубокою грустью. — Возвращусь ли, увижу ли тебя когда-нибудь?
Тихим, мирным пристанищем казалась озарённая месяцем усадьба с высоким господским домом — с разбросавшимися в беспорядке службами, крытыми побурелой соломой, с тёмным пятном сада-огорода...
А там, за лесом, неведомый, чуждый, шумный мир...
Матвеич и Андрон тоже были задумчивы.
Для них, холопов-рабов, усадьба была только обширной тюрьмою; мир нёс свободу. О чём жалеть?
Но что-то похожее на тоску шевелилось в их сердце.
Тут их родина!
И что бы ни сулила, что бы ни дала чужая сторона, всё нет-нет да перелетит тоскливая дума сюда, к этому полю, к этому лесу, к усадьбе, к селу, что вон блестит крестом колокольни; сюда, где мать слышала их первый крик, где мирно отдыхают в сырой земле усталые кости отцов, дедов и прадедов...
Все сняли шапки и перекрестились.
Андрей Алексеевич круто повернул коня, чтобы скрыть от спутников навернувшуюся слезу, и, крикнув: «Гайда!» — вскачь понёсся к лесу.
Холопы поскакали за ним.
Неширокая тропа вилась змеёй и пропадала вдали.
— Я ларец взял, — сказал пестун, равняясь со своим молодым господином, — уложил в него твой новенький кафтанчик, кой-какие пожитки... Ну, и деньжонок малую толику.
— Их-то откуда взял?
— А из укладочки твоего отчима, — промолвил Матвеич равнодушно.