Александр Островский
Шрифт:
И, действительно, двадцатишестилетняя Любовь Павловна Косицкая не испытывала растерянности. Напротив, она была в самом деятельном настроении. Собственно, и для нее сегодняшний спектакль был решающим. Прошло уже семь лет, как молоденькая актриса, бывшая до девяти лет крепостной, не побоявшаяся родительского проклятия, чтобы под влиянием вспыхнувшей страсти к сцене уйти из дому и поступить актрисой в Нижегородский театр, гастролировавшая затем с Ярославским театром по городам Поволжья, — прошло семь лет, как Косицкая приехала искать счастья в Москву. И вскоре же, через год, она покорила зрителей, исполняя роли молодых героинь не только в водевилях и мелодраме, но и в таких пьесах, как «Коварство и любовь», «Гамлет», «Отелло». Природный талант, искренность переживаний, выразительное владение своим звучным голосом (она и пела почти во всех ролях), неподдельный темперамент в «местах патетических», как писали критики, заразительно
Театр манит к себе, как сирена, лаская и услаждая славой своих любимцев. Но он же, театр, и беспощадно жесток, тотчас же отворачивается от своих вчерашних фаворитов, как только они перестают нравиться публике, не отвечают новым вкусам, бледнеют перед новыми «звездами». Косицкая, чуткая к публике, уже чувствовала в последнее время холодок в зрительной зале к своей игре, повторявшейся в мелодраматическом репертуаре. Последний год она не выступала в театре, стала за это время матерью (она была замужем за актером Никулиным и носила фамилию Никулина-Косицкая) и вернулась чуть располневшая, но по-прежнему легкая, подвижная, с гладко зачесанными светлыми волосами, яркой голубизной широко раскрытых глаз, с обаятельной простодушной улыбкой. Косицкая добилась того, что для ее бенефиса была предоставлена большая сцена — так называлась сцена Большого театра, где в то время шли не только оперы, но и драматические спектакли. Решительная и смелая, Любовь Павловна все, казалось, поставила на карту, выбрав для своего бенефиса пьесу, неизвестную еще не только зрителям, но и читателям («Не в свои сани не садись» появится только в пятом, мартовском номере «Москвитянина» за 1853 год), доверившись автору, ни одна вещь которого еще не появлялась на театральных подмостках и г. ерои которого не обещали сценических эффектов.
…Начала спускаться главная люстра, зажженная уже там, на чердаке, заливая светом расписанный арабесками плафон, возвещая о скором начале представления. Островский, не находивший себе места, невпопад отвечавший от волнения друзьям в фойе, бродивший за кулисами, бледный и растерянный, теперь сидел в глубине директорской ложи, в парадном фраке, обессиленный от волнения, кажется, уже безучастный к тому, что сейчас будет происходить. В оркестре замелькали огоньки зажигавшихся свеч у пюпитров, музыканты настраивали инструменты. Померкли огни большой люстры, огромная зала погрузилась на мгновение в темноту, и поплыл вверх голубой с золотыми звездами и лирой занавес.
Публика, в большинстве своем пришедшая посмотреть героиню бенефиса, в ожидании ее появления была настроена не очень внимательно к начавшемуся спектаклю, но вскоре же необычайная тишина наступила в зале. Самое обыденное происходило на сцене: хозяин провинциального трактира Маломальский беседовал за чаем и «лисабончиком» с молодым купцом Бородкиным, пришедшим к нему за советом. Но с первых же их слов таким жизненным правдоподобием повеяло от этой сцены, что зрители словно забыли, что они в театре. Один уже вид трактирщика, его смешной костюм и грим, уморительные мины, косноязычное глубокомыслие вызывали оживление зрителей. Артист Петр Степанов создавал образ «игрой в языке», как выразится впоследствии Гончаров, но что-то неуловимое было за этой «игрой», за внешним звучанием слов. «Оставь втуне… пренебреги», — говорил Маломальский, как будто мудрец вещал, и невольно вызывала добрую улыбку эта важность нехитрого добродушного человека, возвышающего себя в собственных глазах почтительностью собеседника.
Ничего, казалось бы, внешне замечательного не происходило на сцене: герои разговаривали на самые простые житейские темы, ходили, даже выпивали и закусывали, но было что-то такое неожиданное, захватывающее в самой их речи, поведении, такая неотразимая правда жизни, что восхищенные зрители уже не удерживались от рукоплесканий.
С первого же выхода Сергей Васильев, игравший Бородкина, подкупал в свою пользу прямодушием и непосредственностью. Двадцатишестилетний артист был хорошо знаком публике. Около десяти лет выступал он на сцене Малого театра в своем амплуа простака-комика, дополненного позднее ролями фатов и комических стариков. В игре его было много глубокого, самобытного юмора. Он умел оживить, очеловечить даже схематичного водевильного персонажа, если замечал в нем хоть какую-нибудь живую черту, хоть намек на характер. Однообразие водевильного амплуа тяготило артиста, мечтавшего о ролях жизненно-психологических. И такой ролью стал для Васильева Бородкин. Выше среднего роста брюнет с приятным открытым лицом, с черными выразительными
Русакова играл Пров Садовский. Первые же слова, произнесенные им, самый тон захватили внимание зрителей! «Ты, Иванушка, что к нам редко заглядываешь?» — спрашивал Русаков Бородкина. Так ласково спрашивал обычно старший Кошеверов своих добрых знакомых, не заглядывавших давненько в его гостеприимный дом, и теперь это прозвучало со сцены с такой бытовой подлинностью, так заставляло зрителей переноситься в реальную обстановку. Степенным обликом своим, внушительностью и теплотою тона Русаков напоминал Кошеверова, но чудом искусства великого артиста он обретал самостоятельную жизнь в удивительном единстве бытовой достоверности и возвышенной идеальности. Разговор двух купцов превращался в дивном и ладном исполнении артистов в стройное целое.
После всего того, что увидели зрители на сцене, после одетых в поддевки купцов уже трудно было ожидать эффектно-костюмированного выхода бенефициантки. Игравшая главную героиню актриса выходила обычно в кисейном или шелковом платье, с французской прической, а тут появилась ни дать ни взять купеческая дочка из далекой провинции, с гладко причесанными волосами, в пестром ситцевом платье, без кокетливых движений и светских манер, но очень милая в своей наивности, искренности движений и душевной доверчивости. Живость чувств Дуни вполне удалась Косицкой, актриса эмоционально сливалась со своей героиней.
Первое действие закончилось, и можно было автору, казалось, вздохнуть посвободнее: провала как будто нет. Зрители не раз прерывали спектакль овациями, а после окончания действия вызывали исполнителей. В антракте оркестр играл вальсы и попурри, было что-то праздничное в оживлении публики, толкавшейся в буфете, вспоминавшей и там игру актеров. В фойе, коридорах зрители говорили о спектакле, повторяли запоминавшиеся реплики героев. Но тридцатилетний автор по-прежнему волновался, уверенность в успехе сменялась в нем тревогой и опасением: ведь главное еще впереди — самые драматические моменты. Удастся ли развязка пьесы, требующая от исполнителей, особенно от Сергея Васильева, предельной психологической выразительности?
Началось второе действие. Островский сидел в директорской ложе, но весь он был сейчас совсем в другой обстановке и в окружении других людей. На репетиции Островский чаще всего ходил в глубине сцены, за задним занавесом, не видя актеров; он хотел составить себе впечатление об их игре на слух, а не на глаз, по одному их голосу, без их мимики и жестов. Это был принцип молодого драматурга, которому он останется верным всю жизнь: увидеть, познать человека через услышанное слово. И сейчас, со странным чувством, со стороны вслушиваясь в голоса своих героев, живших уже независимо от него своей жизнью, он въявь видел каждого из них. За душу задевал Сергей Васильев, передавая невеселые переживания Бородкина, которого оставила Дуня, полюбив заезжего красавца, искателя богатой невесты. Зал замер, когда началась сцена объяснения Бородкина с Дуней. Васильев — Бородкин с глубокой тоской слушал признание Дуни в том, что она полюбила другого, «благородного». Словно не в силах совладать о горечью воспоминаний о временах, когда они любили друг друга, Бородкин, отворотившись к окну, брал гитару и, изливая душу, пел песню: «Вспомни, вспомни, любезная, нашу прежнюю любовь». От нахлынувших воспоминаний и жалости к Ване Дуня со слезами и рыданием прерывала его: «Не пой ты, не терзай мою душу!» Это «патетическое» место было коронным для Косицкой, и она о большой искренностью исполнила его. Оборвав песню, Бородкин обнимал подошедшую к нему Дуню и, крепко поцеловав ее, говорил с трогательно-наивным чувством: «Помни, Дуня, как любил тебя Ваня Бородкин» — эти слова были произнесены так, что зрители почувствовали всю силу и цельность натуры героя. По свидетельству современника, «эти заключительные слова потом долго повторялись в публике, как всегда бывает, когда артист умеет многое вложить в одну фразу».
Но далее следовало то, что было уже вершиной спектакля, что осталось навсегда, на всю жизнь в памяти тех, кто имел счастье видеть в этот вечер Сергея Васильева. В разговоре с Русаковым, спрашивающим, отчего он, Иванушка, невесел, Бородкин отвечает: «Маленько сгрустнулось что-то». Произнес он это как бы невзначай, но с «непередаваемым чувством», как отмечала впоследствии критика, не находя слов для выражения той тоски, которая слышалась в голосе Бородкина. Скромные, вроде бы обычные реплики засветились вдруг такой значительностью и глубиной чувства, что это было целое откровение для зрителей, поразившее их и вызвавшее ошеломляющее впечатление.