Александр Островский
Шрифт:
Как-то раз зашел Погодин. И здесь он оставался самим собою: тяжелые медвежьи приемы, грубоватое обращение. Погодин посидел немного, посмотрел, как графиня в накинутой розовой шубке, подбитой соболями, очаровывает заезжую, всю в кружевах, гостью, говоря с нею по-французски, встал и незаметно ушел, дивясь, как увиденный им спектакль мало похож на русские литературные вечера.
Ценя в достаточной степени свои романы и драмы, графиня добровольно отдавала, однако, пальму первенства госпоже де Сталь и Жорж Занд, называя их «гениальнейшими из всей нашей пишущей сестробратии». У графини была слабость в отношении к иностранным актрисам, которые перебывали у нее: Фанни Эльслер, Полина Виардо, Элиза Рашель, Всех она обожала, особенно Рашель: место на кушетке, где та сидела, было заложено подушкой, чтобы никто не смел сидеть на нем. Как-то один из гостей переложил подушку и сел было на кушетку, перепуганная
У Александра Николаевича с Рашель произошло нечто вроде соперничества, совершенно, впрочем, независимо от его желания. Дело в том, что представленная 25 января 1854 года в первый раз в Малом театре пьеса Островского «Бедность не порок» имела огромный успех и не сходила затем со сцены весь театральный сезон, так что антрепренер Рашели вынужден был давать спектакли с ее участием по утрам. Публика из либерально-интеллигентских слоев московского общества была в восторге от Рашель, от ее броской трагической игры. Островскому, с его чувством реалистического, подлинного в искусстве, была чужда холодная расчетливость и чисто внешняя «восточная» эффектность игры Рашель. Но он спокойно смотрел на это увлечение графини, прекрасно зная, что спорами ничего не изменишь и ничего не докажешь. Если сказано, что Рашель — гениальная трагическая артистка, значит и гениальная, но кто сказал, почему гениальная — это и не надо знать, а если пожелаешь знать, то это вызовет только недоумение, как некая дикая выходка: «Как кто? Это решительно всем известно». Кому всем, всем ли — об этом также бесполезно говорить. А некий профессор на одной из суббот в воодушевлении спора сказал, что за одну Рашель он отдаст всех русских мужичков с их так называемым народным творчеством, ибо ее «искусство не национально-ограниченное, а мировое, всечеловеческое, понятное и близкое любому гражданину мира». Графиня пожурила оратора за «крайности», назвав его «горячкой», но согласилась с его высоким мнением о гениальной Рашель.
Для Островского одной из немногих актрис, которых он высоко ценил и любил, была Любовь Павловна Косицкая-Никулина, об ее исполнении, например, роли Дуня-ши в пьесе «Не в свои сани не садись» современники говорили, что совершеннее сыграть было невозможно, что это была сама жизнь. Но об этой же Косицкой, участвовавшей в пьесе «Царская невеста» Л. Мея, графиня Ростопчина вгорячах писала Погодину: «Косицкая — это существо репообразное, с головою вроде арбуза, кочана капусты или неправильной дыни. Косицкая просто противна… Вместо пылкой, страстной, смелой и балованной любовницы боярина она выходит какой-то простофилей, какой-то глупой и вечно улыбающейся девчонкой. Что за гнусный, холопский выговор! Это уж и не сенная девушка, а работница из мещанского дома. Матрешка или Палашка, с орешками в зубах».
…Островский уходил после каждого субботника как после спектакля, несколько уже и наскучившего своим однообразием, когда заранее знаешь, как начнется, чем кончится, кто из сидящих что скажет и что весь вечер будет говорить просвещенная хозяйка. Но однажды произошло нечто новое и неожиданное; в салоне, где ценились пикантные тонкости и намеки и где всякая вульгарность вопияла бы в соседстве с аристократической хозяйкой, где из народного бралось только то, что не оскорбляло эстетического слуха графини, где все прибрано, либерально, стильно, — в этом салоне вдруг раздалось нечто грубо уличное, площадное! В тот вечер (субботы начинались с десяти часов вечера и заканчивались за полночь) графиня была в дурном расположении духа и, не скрывая этого, рассказала, что сегодня она объехала все оранжереи, чтоб искать не редкости, не прихоти невозможной, а несколько комнатных растений — и не нашла!
«Хороша столичка, где цветы не уживаются, а цензура процветает! — произнесла графиня. — А еще упрекают меня в несправедливости к этой Азии непросвещенной! Застой, глушь, ничтожество и тоска. Ах, дайте мне цветов, солнца, мысли, жизни!» Графиня выговорила это таким тоном, как будто читала свой роман, впрочем, не откладывая, она и принялась за чтение очередного романа. Не все сидевшие знали, что накануне с этим романом вышло цензурное затруднение и что цензор, остановивший его печатание, назвал Ростопчину «доморощенной Жорж Занд», что, конечно, только польстило бы графине, если бы не эпитет «доморощенная». Так что дело не в цветах, которые искала и не нашла, объехав все оранжереи, графиня, а в цензуре, испортившей расположение духа сочинительницы. И теперь, читая свой роман, она как бы сводила счеты с непросвещенным ничтожным цензором, выделяя голосом, всем
Слушал Островский, слушал, скучал, а в сознании шла своим ходом, разворачивалась, облекаясь в драматургическую плоть, веселая, почти в фантастическом роде сценка. А что, если?.. Что, если представить здесь, в салоне, какого-нибудь «незваного гостя», своим появлением резко, прямо-таки скандально нарушающего благоприличный ход салонного действа?..
— Ишь ведь как распелась, и не остановишь! — раздается вдруг громкий звучный голос. Все оборачиваются к двери. Там, поднявшись со стула, стоит коренастый человек молодых лет, в сюртуке, волосы в кружок, густая борода — и смотрит насмешливо на хозяйку.
— Слушал я вас, графиня, и диву давался. И чего вы хотите, и чего вам не хватает? «Жить невозможно в этой стране» — вроде бы ваш герой, а на самом деле вы говорите, вы сами. Полиберальствовать обожаете! Понакатаетесь по заграницам, по Парижам да по Римам, и в Россию на месяц-другой — от скуки поругать, как все здесь мерзко и отвратительно. Порезвитесь, романов понапишете да поначитаете — куда как славны да благородны, и для истории не забыли себя: как же, с прогрессом! Погодите, дождетесь со своими романами… вот как придут к вам да выволокут вас из вашего особняка, поселят, если останетесь живы, на вокзале, вот тогда поймете, запоете свой последний роман. Лучше бы занимались вязаньем для успокоения нервов, я вам и костяные спицы с оказией пришлю.
Гость повернулся и вышел. Графиня порывисто поднялась с кресла, словно желая остановить гостя, но тут же, в волнении подойдя к кушетке, отшвырнула подушку и села на то место, где некогда сидело ее божество Рашель. Первое время никто не знал, что говорить, потом стали допытываться: кто такой? Вспомнили, что и до этого как-то видели его, думали, что пришел с кем-нибудь из субботников поклонник графини, не раз бывало, когда действительно приходили незнакомцы единственно затем, чтобы посмотреть на автора «Насильного брака»; решили, наконец, что это, видимо, какой-нибудь купчик разорившийся, промотавший отцовский капитал, хотя странно, что язык. как будто не купца… Послышались смех, остроты, успокоившаяся графиня мило шутила, ей даже понравилось все происшедшее — ведь это персонаж для ее нового романа, сам просится на перо! Да, да, все же интересная страна Россия, чего только в ней, каких персонажей не увидишь… хотя жить, конечно, в ней невозможно, хороша столичка, где цензура процветает, а в дом может нагрянуть в любой час вот такой монстр и испортить литературное чтение…
А между тем чтение, никем «не испорченное», длилось и длилось, гости, в том числе он, Островский, терпеливо сидели на своих местах, как зрители и одновременно участники бесконечно затянувшегося спектакля.
Вскоре Островский перестал посещать подобные спектакли, да и не до них было, когда в воздухе зрели грозные события, не за горами была Крымская война.
* * *
Но что происходило в «Москвитянине», в отношениях между его издателем и молодыми сотрудниками?
С начала их совместного сотрудничества они были откровенны друг с другом. И Аполлон Григорьев, и Тертий Филиппов, и Борис Алмазов обращались к Погодину с целыми исповедями, в которых благодарили его за все то, что он сделал для них, за духовную и моральную поддержку, даже за «спасение»; письма эти были «чуть-чуть не любовным объяснением», по словам Бориса Алмазова. Погодин имел достоинство крупного, великодушного человека, готового прийти на помощь нуждающемуся, похлопотать за человека и поддержать его в трудную минуту, и этим притягивал к себе людей, лучше узнававших его. Он был лишен мелочного самолюбия и умел увидеть главное в человеке и в деле. О своеобычности характера Погодина, его проницательности дает наглядное представление его отношение к Гоголю. В своих «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь написал жестокие слова о Погодине, прочитав их, тот сделал запись в своем дневнике: «Огорчился до слез, до глубины сердца; кроме ругательства о моем слоге, Гоголь пишет, что он не встретил ни одного юноши, который бы сказал мне спасибо, которого бы подвинул я к добру, работаю тридцать лет, как муравей! Больно мне». На другой день, прочитав всю книгу «Выбранные места из переписки с друзьями», Погодин несколько утешился и записал в дневнике: «Прочел всю книгу. Увидел, что Гоголь не хотел обругать меня и дать публично оплеуху в назидание, и примирился с ним мыслию. Ни досады, ни огорчения не осталось… Он считает своей обязанностью учить всех. Вот и научил меня… Бог с ним. Рад, что не сержусь».