Александр Островский
Шрифт:
И в самом деле, в «Москвитянине» собрались талантливые, самобытные люди. Первое место после Островского принадлежало, конечно, Аполлону Григорьеву. Он начал сотрудничать в «Москвитянине» еще с 1843 года, поместив в нем свое стихотворение под псевдонимом А. Трисмегистов. Затем он уехал в Петербург, откуда до Погодина, попечительствовавшего о нем, стали доноситься слухи о его неблаговидной жизни, вследствие чего строгий Михаил Петрович и устроил письменный запрос своему ученику. Аполлон Григорьев ответил где-то около 1846 года Погодину (как «единому представителю старшего поколения, сочувствующему стремлениям поколения нового») целой исповедью, в которой откровенно излил свои душевные неудачи. Двадцатичетырехлетний поэт и критик писал: «Я любил — это правда, но давно уже отказался от всякой мысли о личном счастье, давно уже смотрю на себя, как на часть целого человечества, и на страдания свои, как на страдания
В конце 1849 года Григорьев вернулся в «Москвитянин», по его словам, после того, как «только что вырвался из разных бездн умственного и морального опьянения». Атмосфера, царившая в «молодой редакции», представилась пылкому и увлекающемуся Аполлону Григорьеву идеальной. Как о золотой поре молодости, как о первой любви своей, рождавшей столько надежд и веры, писал впоследствии Аполлон Григорьев об этом времени в «Моих литературных и нравственных скитальчествах». «Это было в эпоху начала пятидесятых годов, в пору начала второй и самой настоящей моей молодости, в пору восстановления в душе новой, или, лучше сказать, обновленной веры в грунт, почву, народ… в пору надежд зеленых, как цвет обертки нашего милого «Москвитянина».
…Я ожил душою… я верил… я всеми отправлениями рвался навстречу к тем великим откровениям, которые сверкали в начинавшейся деятельности Островского…»
«Явился Островский, и около него как центра — кружок, в котором нашлись все мои, дотоле смутные верования», — отмечал Григорьев в своем «Кратком послужном списке», составленном им незадолго до смерти, в 1864 году. Страстная, поэтическая натура, Аполлон Григорьев был вместе с тем глубоким мыслителем, человеком обширной образованности, свободно ориентирующимся в европейской и мировой литературе и культуре. Больше всего ненавидя, по его словам, раздвоение жизни и мышления, он не знал еще тогда всей трагедии этого раздвоения (знание это придет к нему впоследствии) и переживал теперь, после петербургского кризиса, обновление сил; опорой стало для него творчество Островского. В Островском он увидел «глашатая правды новой», творца «нового слова»; связывая это новое слово с «народностью», с «объективным» изображением «начал коренных русских». Аполлон Григорьев в стихотворной форме восторгался жизненностью пьес Островского, в которых «по душе… гуляет быт родной»: над этими стихами иронизировали его литературные противники, но говорилось это Григорьевым от глубокого убеждения и душевного влечения к чему-то прочному, устоявшемуся.
Не столько своим писанием филологических статей, печатавшихся в «Москвитянине», сколько выразительным пением народных песен славился и имел влияние на своих товарищей по «молодой редакции» Тертий Иванович Филиппов. Островский познакомился с ним еще задолго до этого, в 1847 году, и с тех пор они не прерывали дружеского общения. Островский читал свои произведения Филиппову, ценя его как знатока живой народной речи и особенностей народного быта. Тертий Филиппов своим проникновенным, хватающим за душу исполнением русских народных песен открыл Островскому их неповторимую красоту и силу. О том впечатлении, которое производило пение Филиппова, рассказывает в одном из своих романов А. Ф. Писемский, также близкий к «молодой редакции». Здесь описан случай, когда Филиппов пел в знаменитом тогда студенческом трактире «Британия», находившемся рядом с университетом: «…мгновенно все смолкло.
— Тертиев поет! — воскликнул Венявин и, перескочив почти через голову Ковальского, убежал.
Бакланов пошел за ним же.
В бильярдной они увидели молодого белокурого студента, который, опершись на кий и подобрав высоко грудь, пел чистым тенором:
Кто бы, кто бы моему горю-горюшку помог.
Слушали его несколько студентов. Венявин шмыгнул ногами на диван и превратился в олицетворенное блаженство.
В соседней комнате Кузьма, прислонившись к притолоке, погрузился в глубокую задумчивость. Прочие половые также слушали. Многие из гостей, купцов, не без удовольствия повернули свои уши к дверям… А из трактира между. тем слышалось пение Тертиева:
Уж ведут-ведут Ванюшу: руки-ноги скованы, Буйная его головка да вся испроломана…»
Непринужденную веселость вносил в приятельский кружок остроумный Борис Алмазов. Литературные пародии и фельетоны Алмазова, печатавшегося в «Москвитянине» под псевдонимом Эраста Благонравова, наделали тогда шума в журналистике. «С основания «Москвитянина», — вспоминал один из современников, — в нем было изгнано все, что отзывалось фельетоном — легкомыслием, и недаром вся журналистика ахнула от удивления, когда мрачные своды погодинского древлехранилища вдруг
Евгений Николаевич Эдельсон, как и названные выше другие члены «молодой редакции», был питомцем Московского университета. С Островским он познакомился в 1847 году, в начале 1849 года совершил с ним месячную поездку в Самару, где они пользовались радушным гостеприимством знакомых Эдельсона и где Островский читал своего «Банкрота». Эдельсон занимался преимущественно критикой, был сторонником «чистого» искусства и в статьях своих выказывал больше эстетической деликатности, нежели силы убеждения.
Впрочем, Эдельсон был одним из тех немногих лиц, эстетическому чутью которых Островский доверял и с чьим мнением он считался. И имел на то основание. Эдельсон, например, тонко подметил, почему Островский любит обращаться к купеческому быту. Для этого были, на его взгляд, глубокие причины. В купеческом сословии, при разном состоянии и благодаря сношениям его с другими общественными слоями, была целая лестница переходных типов — от торгующего крестьянина и до крупного столичного купца, напоминающего иностранного негоцианта. Это находило выражение и в языке. Здесь было и все разнообразие народной речи, обильной пословицами и поговорками, и та производившая зачастую комическое впечатление характерность оборотов, которые взяты из сферы отвлеченных понятий или чуждых языков, из области новых, вторгающихся в традиционный быт представлений. Разве не позволительно после этого сказать, что Островский не писатель купцов, а изобразитель всего народа в самых характерных его типах? — заключал критик.
Сотрудником «молодой редакции» оказался и Николай Васильевич Берг, отчасти уже известный нам поэт и переводчик, товарищ Островского по гимназии.
Но был среди сотрудников «Москвитянина» один молодой человек, который не относился ни к «старой», ни к «молодой» редакции, а был сам по себе, «действователем», тихим, почти неприметным. Он приходил в редакцию в старой чуйке внакидку, сделанной из шинели, уступая дорогу каждому, кто шел навстречу, произнося, как будто смешавшись: «А, здравствуйте, как вас бог милует?» Это был Иван Тимофеевич Кокорев. В «Москвитянине» он начал работать с 1846 года, когда ему был двадцать один год; выполнял обязанности секретаря, переписывая материалы, встречаясь с корреспондентами и посетителями; писал библиографические заметки, составлял «смесь», «внутренние известия», занимался корректурой. Да надо еще писать свои очерки и рассказы. А писал он очень живо и чувствительно — о «родимой Белокаменной», которую так хорошо знал и любил; о московском быте; о народных гуляниях в Марьиной роще; о «сборном воскресенье», с традиционным звериным и птичьим базарами в Охотном ряду; о «мелкой промышленности» в Москве (о людях без постоянного ремесла, которых «нужда научает и калачи есть»); об извозчиках-«лихачах» и «ваньках»; о старьевщике, о трактирщиках-ярославцах в Москве, о кухарке, о вывесках, о чаепитии, целую поэму о самоваре, его похождениях и переселениях, о готовности его всегда сослужить добрую службу человеку и доставить ему мирную радость. Незлобивость Кокорева, кротость и терпеливость его сердца как бы изливались примиряющим чувством в его рассказах, где столько доброты в восприятии жизни, нравственного тепла. Самое его задушевное произведение — повесть «Саввуш-ка», это трогательная история о портном Савве Силине, его самоотверженной заботе о девочке-сироте, которую он всеми силами хотел уберечь от грозившего ей дна жизни. Произведения Кокорева постоянно печатались в «Москвитянине» и вызывали особый интерес читателей. Аполлон Григорьев любил Кокорева и тепло отзывался о его творчестве. Он даже связывал свои надежды, свою веру вслед за «великими откровениями» Островского с теми «светлыми ключами, которые были в «Тюфяке» и других вещах Писемского да в ярко талантливых и симпатических набросках Кокорева».
Кокорева часто можно было видеть в редакции сидящим за столом, перед грудой газет и журналов; он привычным быстрым взглядом пробегал московские газеты, петербургские «Полицейские ведомости», «Пчелу», одни держа в руке, другие прижав локтем к столу, заглядывая в раскрытую кипу третьих. Для составления внутренних известий нужны были факты и происшествия не только интересные, но и полезные, которые останавливали бы внимание читателей на похвальных чертах в характере русского человека — его великодушии, правдивости, мужестве, духовной нравственности, стойкости. И Кокорев радовался, когда находил факты, говорившие сами за себя или дававшие ему повод говорить об этих чертах характера русского человека, радовался тому, что ему удалось пустить в ход две-три благотворные мысли, и чувствовал он себя тогда так же хорошо, как во время своего пребывания в любимой Марьиной роще, где он «изучал Русь» в хороводных песнях.