Александр у края света
Шрифт:
— Одиссей не был человеком чести, — прервал меня Александр. — Он был коварен, как лис.
— Или, как говорят у нас в Афинах — интеллектуал, — возразил я. — Да, признаю. Это не относится к обсуждаемой теме, но в целом ты прав.
Александр посмотрел на меня и заговорил, понизив голос. Нет, мне и правда надо было быть поосторожнее.
— Тебе не нравится Гомер, — сказал он.
— Так и есть, — согласился я.
— Ну, так это неправильно, — сказал Александр. — Даже ты должен понимать, что...
— Тебе зато нравится, так? — прервал его я. — Ты прямо наслаждаешься им, как я заметил.
— Конечно.
Я кивнул. Сейчас ты у меня получишь.
— Ну что ж, — сказал я. — Кем бы ты больше хотел быть, Ахиллом
Александр улыбнулся.
— Это просто, — сказал он. — Гомером.
— Точно?
— Именно. В твоем возрасте Ахилл был уже мертв.
Я опять кивнул. — Совершенно верно, — ответил я. — Прославленный в веках — да. Величайший герой всех времен — да. Обреченный на вечность...
— Благодаря Гомеру, — указал Александр.
— Благодаря Гомеру — спасибо за подсказку — обреченный на вечность, да. Мертвый — да. А Гомер все еще жив, как я понимаю?
— Конечно, нет.
— Понятно. Гомер тоже мертв. — Я улыбнулся. — Слушайте все. Александр предпочел бы быть Гомером, а не Ахиллом. Скажи мне, Александр, кем бы ты хотел быть? Чемпионом Олимпийских Игр или маленьким толстяком со свитком, выкликающим имена победителей?
Александру это не понравилось. Совсем не понравилось.
А остальным да; они пытались сохранить невозмутимый вид, и в той или иной степени им это удалось. Они долго терпели Александра, каков он есть. Меня это достало за три или четыре недели; они были обречены сосуществовать с ним пожизненно. В тот день я приобрел множество друзей.
(Очень умно с моей стороны. Я был все равно как тот парень, который свалился с фигового дерева — спину, конечно, сломал, но зато натряс целую кучу фиг).
— Я понял намек, — наконец сказал Александр. — Я ошибался. Спасибо, что указал мне мою ошибку.
От его взгляда я весь похолодел. Что-то в этот момент с ним произошло, и с тех пор я все гадаю, что же это было.
Ладно — подумай об Ахилле. Он был сыном богини и смертного и вечно разрывался между неограниченными возможностями материнской божественной сути и ограничениями человечности отца. Когда началась Троянская война, он был едва ли не ребенком; практически в одиночку он завладел Троянской Империей и принес войну под стены самого города. В какой-то момент, после того, как он достиг практически всех возможных целей, всегда сражаясь в первых рядах, он совершил ошибку; он обиделся, рассорился с царем по причинам, связанным с честью и загнал себя в угол, утратив возможность участвовать в дальнейших действиях без катастрофической потери лица. И вот он сидел и дулся в своем шатре, когда Зевс отдал победу троянцам, а греков резали, как свиней по осени. Он вернулся в битву, только когда пал его лучший друг, поверг лучшего вражеского бойца и отомстил за друга; и за свою ошибку он был наказан, погибнув задолго до падения города — от стрелы, выпущенной человеком много ничтожнее его. Ахилл пал; и все же он остался величайшим героем из всех, навечно застряв в «Илиаде», как муха в янтаре, оправленном в золото, непревзойденный и несовершенный одновременно. Подумай о Гомере. Он был беден и слеп, его взяли в плен враги его народа, но точно так же он завоевал бессмертие, создав то, что никогда не умрет. Жизнь Гомера была ужасна, и все же он победил.
Подумай об Александре.
Лучший из моих экспромтов: угодив в мою идиотскую словесную ловушку, Александр сделал твердый выбор в пользу Ахилла. Подумай — едва ли не ребенком он начал Персидскую войну; практически в одиночку он сокрушил Персидскую Империю и принес войну в страны, о существовании которых никто и не подозревал, пока он не явился завоевать их. В какой-то момент, после того как он достиг практически всех возможных целей, всегда сражаясь в первых рядах, он совершил ошибку; он рассорился с друзьями и македонским народом по причинам, связанным с честью, и загнал себя в угол, утратив возможность закончить войну без катастрофической
(И подумай обо мне, бедном и полуслепом, среди врагов моего народа — без обид, Фризевт, но этот город был построен македонцами в Согдиане, очень далеко от моего дома — пытающимся под старость лет записать все, что видел, в книге, которую только ты один и прочтешь).
Ну вот, пару дней после этого случая атмосфера была довольно натянутой, и я решил как-то искупить свою вину или по крайней мере попытаться стереть этот неприятный инцидент из коллективной памяти. К счастью, я предвидел, что рано или поздно случится какой-нибудь кризис в отношениях учителя с учениками, и потом держал наготове настоящий комический самоцвет, нечто такое, что смоет напряжение в волнах общего веселья. Жалко было истратить его так рано, но ситуация, казалось, того требовала.
Я зачитал им отрывок о пчелах из сочинения Энея Тактика.
Глава девятая
Помню, стоял я однажды в Квартале Горшечников в Афинах, беседуя о том о сем с каким-то знакомым — и тут раздается ужасающий грохот.
Я обернулся и увидел, что рухнула стена. Поднялись тучи пыли, кто-то кричал, люди бежали на крики. Насколько я помню, из-под обломков извлекли четыре тела, никто не выжил. Я, конечно же, ничего не видел. Я смотрел в другую сторону.
Вся моя жизнь в одной фразе. Когда Филипп учинил нечто вроде войны с афинским народом, я определенно смотрел в другую сторону — я сидел в Миезе и рассказывал новому поколению лучших из лучших македонцев о позапозапрошлой войне. Я показывал им теоретическую слабость традиционного построения греческой тяжелой пехоты (я обнаружил ее сам, отталкиваясь от первооснов, и был невероятно доволен собой), в то время как Филипп учил отцов, дядей и старших братьев этих самых мальчиков командовать македонской фалангой, его новым изобретением, и на практике использовать эту самую слабость, чтобы превратить стену щитов граждан-воинов (бастион греческой свободы в последние двести пятьдесят кровавых лет) в несмешной бородатый анекдот.
Однако с новостями в Миезе дело обстояло так себе. Мы обитали в дрянной постановке эпоса, в пародии на Гомера самого дурного толка, в которой Аристотель, Леонид, Лисимах и я представляли Хирона, Пелея, Феникса и кого там я должен был изображать (не помню; я так яростно отказывался быть Одиссеем, что меня все-таки освободили от этой роли), наставляющих младого Ахилла сотоварищи, цветов ахейского юношества. Представление это было совершенно безвкусным, жалким и, откровенно говоря, типично македонским. В процессе я то и дело вспоминал периодически предпринимаемые македонцами попытки поставить какую-нибудь драму Софокла или Эврипида. Они изготовляли костюмы, которые на девятнадцать двадцатых были точными и аутентичными копиями одеяний афинского хора и актеров, но оставшейся части хватало, чтобы испортить весь эффект. Каблуки башмаков оказывались или слишком высокими, или слишком низкими; выражение масок — страшно смешным или смехотворно печальным; неправильно выбран один из цветов; а хуже всего, когда какой-нибудь состоятельный покровитель искусств не мог отказать себе в удовольствии нарядить хор в настоящие пурпурные шарфы, которые в Афинах с успехом заменялись крашеной хной тканью. Они декламировали стихи со страстью и чувством, не вполне понимая, что они говорят, а архаические или поэтические обороты, с которыми они не были знакомы, могли ввергнуть представление в комический хаос.