Александр у края света
Шрифт:
— Если мы хотим хотя бы сдвинуться с места, тебе придется выражаться поопределеннее. Посмотрим, сможешь ли ты немного сузить претензии. Что именно во мне заставляет тебя терять контроль и швыряться предметами. Лицо? То, как я ем суп? Звук моего голоса?
Она уставилась на меня.
— Да все вместе, — сказала она.
Я задумчиво почесал ухо.
— Странно, — сказал я. — Я выглядел, действовал и звучал точно так же всю свою жизнь, и тем не менее до этого момента никто не метал в меня посуду. Можешь ты объяснить этот феномен?
Она покачала головой.
— Там, откуда ты явился, пользуются посудой? — спросила она.
— Моя дорогая девочка, Афины являются ведущим поставщиком наилучшей столовой посуды в Греции.
—
Я был поражен.
— Не понимаю, — сказал я. — О чем, ради всех богов, ты говоришь?
— Ох, отправляйся в преисподнюю, — сказала она.
— Это не ответ, — заметил я. — Нужно что-то поубедительнее, если ты хочешь, чтобы я согласился…
Она грохнула кулаком о стену.
— Я ничего от тебя не хочу, — сказала она, — только чтобы ты убрался из моей жизни и не возвращался назад. Можешь ты это уразуметь? Ты мне не нравишься, и ты опасен. Из-за тебя меня вышвырнули из моего собственного дома и из дома отца, я осталась без мужа и я беременна. Если ты можешь придумать что-нибудь похуже этого, за исключением потери руки или глаза, то у тебя адски могучее воображение, — она бросила на меня яростный взгляд и добавила, — О да, я забыла. Чтобы довести ситуацию до совершенства, ты предлагаешь отправиться с тобой на край света и жить там в деревянной будке, осаждаемой дикарями, в качестве твоей подстилки, племенной кобылы и прислуги. Уж конечно, от подобного предложения ни одна девушка в здравом уме не способна отказаться.
Она опустила руку на стол недалеко от маленького кувшинчика с маслом, и я инстинктивно пригнул голову. Хорошо известный факт: стоит им войти во вкус — и уже ничто не сможет удержать их от метания различных предметов. Она заметила это движение и посмотрела на меня взглядом, способным поджечь траву.
— Все в порядке, — вздохнула она. — Я не собираюсь тебя поранить, если ты об этом беспокоишься.
— А, но ты уже это сделала, — немедленно отозвался я (даже мне трудно было пропустить такой очевидный намек). — Ранила меня, я хочу сказать, — я печально покачал головой: чистейшее воплощение уязвленной добродетели. — Попробуй все-таки взглянуть на ситуацию рационально, хотя бы для разнообразия, вместо того чтобы давать волю свои неистовым женским чувствам. Мы начали с дружеского делового соглашения, устраивающего обоих — предложенного, кстати говоря, тобой, если ты еще этого не забыла. Хорошо, кое-что пошло немного не так и ты оказалась в неприятном положении — не столь уж неожиданном для тебя, если только тебя не удосужились научить самым элементарным вещам — но я полагаю, ты решила не обращать внимания на эту возможность, считая, что с тобой ничего подобного не произойдет; некоторые люди обладают особой способностью к этому, и я им даже завидую временами. Сам-то я с рождения одержим сомнениями. В общем, возникла проблема; ты весьма разумно обратилась ко мне за помощью…
— Я никогда... — вмешалась она. Я не дал ей закончить и слегка повысил голос.
— Ты обратилась ко мне за помощью, — повторил я твердо. — Я обдумал положение и нашел в высшей степени практичное решение — и что взамен? Несговорчивость и враждебность, вот что, в дополнение ко всем расходам и затруднениям, которые свалились на меня по твоей милости. Но это ничего, — продолжал я. — Я понимаю, сейчас чрезвычайно трудное и беспокойное время для тебя, ты напугана и потрясена, вот и кидаешься — натурально — на меня, точно так же, как перепуганные дети набрасываются на родителей, которые заботятся о них и оберегают. Это совершенно естественная реакция, я наблюдал ее много раз, и поскольку я в той или иной степени принял эту роль по отношению к тебе…
Тут она издала громкий, неприятный звук, нечто среднее между воплем и визгом свиньи, опалившей в огне рыло.
— Заткнись,
— Феано, — сказал я; она вскочила на ноги, но я оказался быстрее и поймал ее за руку. К несчастью, это оказалась та рука, на которой ее гнусный муж практиковался в искусстве пирографии и она завопила от невыносимой боли. Конечно, я тут же ее отпустил, но вред уже был нанесен; ассоциация уже сформировалась в ее уме.
— Феано, — повторил я. — Послушай, я извиняюсь…
Пустая трата воздуха, разумеется. Она вылетела вон, как дрозд, сумевший вывернуться из лап неопытной лисы.
Я сел, чувствуя невыразимую горечь. И не от ее грубости и неблагодарности…
Я горжусь тем, что незлопамятен и легко отхожу, обижаюсь, только если этого никак нельзя избежать, а уж в этом случае налицо были все возможные смягчающие обстоятельства, как я и пытался ей объяснить. Нет, если что меня и угнетало, так это то, что несмотря на все приведенные мной доказательства того, что я прекрасно понимаю ее состояние, она продолжала страдать; что, в свою очередь, указывало на что-то еще, причиняющее ей муки и мной не распознанное…
Это мной-то, философом! Мной, ученым, охотником за истиной, который обкладывает ее в самом логове и вытаскивает, извивающуюся, на свет божий, исследователем природы человеческой — она, в конце концов, и была главным предметом обучения у Диогена... И вот он я, умнейший из умнейших, неспособный проникнуть в нечто столь неглубокое, как разум македонской крестьянской девушки.
Охотно признаю, это был крайне неловкий момент; как будто я попытался поднять камень, который подбрасывал еще в юности, и вдруг обнаружил, что он слишком тяжел для меня. Мне крайне не понравилось это ощущение, и некоторые время я испытывал искушение позволить ей убираться к демонам вместе со всеми своими проблемами, чтобы забыть о них раз и навсегда. Просто, как на раз-два…
Однако рядом не нашлось никого, кто бы сосчитал для меня до двух, а профессиональная совесть не позволяла отвернуться от проблемы только потому, что та чрезмерно неприятна. В общем, я отправился в постель. Вышло так, что читал я тогда собрание сочинений Семонида, одного из самых моих любимых поэтов, и едва я развернул свиток, одна строчка бросилась на меня с листа, как дружелюбный пес:
«Бог создал женский ум, ни капли Истины к нему не примешав», прочитал я и провалился в сон.
К тому времени, как я проснулся, она уже вернулась, конечно; улеглась на кушетке в главном зале, не расчесав волос и не разувшись. Я осторожно укрыл ее и вышел, не позавтракав; я определенно спал слишком долго — один взгляд на небо подсказал мне, что если я не поспешу, то опоздаю в школу.
— Сегодня, — объявил я, — мы займемся военными действиями, которые я нахожу самыми значительными в греческой истории; и вышло так, что я идеально подхожу для того, чтобы возвестить вам об этих событиях, поскольку в них принимал непосредственное участие мой собственный дед, великий комический поэт Эвпол из Паллены. То есть настолько непосредственное, что даже удивительно, что я здесь перед вами вообще стою.
Я имею в виду, конечно же, уничтожение могучей афинской армии, отправленной на завоевание города Сиракузы на Сицилии под командованием Никия ближе к концу Великой Войны между Афинами и Спартой. Мой незадачливый дед служил солдатом во втором экспедиционном корпусе, посланном с расчетом переломить патовую ситуацию, которая возникла из-за совершенно понятного нежелания сиракузян встречаться в открытом бою с таким огромным и мощным войском, каким являлся первый экспедиционный корпус — отдельно взятый, он был одной из величайших армий, когда-либо покидавших Афины, а после присоединения к нему дедушкиного корпуса она стал просто-таки сногсшибательно огромной.