Андрей Платонов
Шрифт:
Казалось бы, все правильно, и Лидия — сексуально неразборчивая мещанка, заявляющая о себе: «…я не есть животное такое, чтоб жить всю жизнь в одной загородке», и намеренно, вызывающе забывающая, отрекающаяся от своей бедной родины («А на шута мне теперь родина! — ответила Лида в сердечной обиде. — Я кофту хочу! Я голодала на родине…»), она заслуживает того, чтобы ее бросить, и Семен Душин, напротив, — герой времени, подвижник, стремящийся к «организованному устройству прекрасной жизни» и «знающий способ учреждения повсеместного счастья для всех мирных, трудящихся, соединенных людей». Но для Платонова оттого и было важно вернуться к сюжетам собственной юности, чтобы из глубины прожитых лет показать глухоту и слепоту душинского отношения к жене, которая носит под сердцем ребенка, но ничего не говорит о нем мужу, решив убежать далеко, спрятаться
Так исторический формально роман вбирал в себя черты современности. Своеобразным душинским не судией, но оппонентом все отчетливее выступает Щеглов, которому «не нравилась гордость Душина, стремившегося к абсолютному техническому завоеванию всей вселенной», «не нравилась сама угрюмая вера бывшего товарища в электричество, обещающая — хотя бы и на время — согнуть людей в беде нужды, в тщетности личной жизни и в терпении», и в ответ на душинские прожекты он говорит тихие, нежные слова:
«— Если бы ты слушал не свой ум, а весь тот мир, который ты хочешь завоевать для чего-то, наверно — чтоб уничтожить его, если бы ты стал простым, грустным, может быть, человеком, тогда бы ты даже телегу, какая едет сейчас на мосту, мог бы использовать для электричества… Семен! — ты знаешь что? На свете много всего есть… И у нас в губернии найдется добро! Ты не мучайся из пустого воображения, ты гляди на бедные предметы, собирай их по-новому что тебе нужно! Вот река, по мосту мужик проехал, там торфяное болото, вон тюрьма — сумей сделать из этого электротехнику…»
Под этими, у человеческого сердца рожденными и произнесенными предложениями подписался бы герой «Котлована» Вощев, который тем и занимается, что собирает на земле ненужные вещи с целью вернуть им смысл. Так между «Котлованом» и «Техническим романом» возникают свои незримые отношения, ведется диалог и одновременно происходит диалог с эпохой, так фактически выражается протест против индустриализации, безо всякой пощады проводимый «душиными» по всей стране уже во время написания повести. И это — при любви и нежности, которые Платонов к потеющим маслом машинам, агрегатам и механизмам испытывал, но только до той поры, пока из помощников человеку они не превратились в его новых угнетателей. Не случайно автор делает в эту пору запись: «Чтоб истреблять целые страны, не нужно воевать, нужно так бояться соседей, так строить воен<ную> промышленность, так третировать население, так работать на военные запасы, что население все погибнет от экономически безрезультатного труда, а горы продуктов, одежды, машин и снарядов останутся на месте человечества, вместо могильного холма и памятника».
Но едва ли эта логика ведома Душину, и так же, как Вощева увольняют с завода за его задумчивость среди общего роста темпа труда, Душин «увольняет» Щеглова от своей с ним дружбы («Ты стервец, Димитрий, и глупый человек — ты совсем не электрик!»). И хотя заканчивается «Технический роман» примирением героев, понимающих, что им «нельзя терять друг друга и расходиться», нечто иллюзорное, непрочное есть в этом согласии.
Пройдет еще немного времени, и Платонов отметит в «Записных книжках»: «Разум определяет, умерщвляет, не понимая ничего (Келлер и Федоров). Дело же в сердце, в чувстве — без определения, без интеллектуальной специфики», и хотя эти слова соотносились с черновиками пьесы «14 красных избушек», они могут быть осмыслены и в отношении к «Техническому роману», безусловно, утверждавшему примат бедного сердца над гордым умом.
Но важна и вот еще какая параллель. Упоминанием о могилах мертвых заканчиваются и «Впрок», и «Технический роман». Только если финал «бедняцкой хроники» можно считать условно оптимистическим: «Расставаясь с товарищами и врагами, я надеюсь, что коммунизм наступит скорее, чем пройдет наша жизнь, что на могилах всех врагов, нынешних и будущих, мы встретимся с товарищами еще раз и тогда поговорим обо всем окончательно», — то последние строки «Технического романа» написаны в иной тональности: «Но где свобода? — Она лежит далеко в будущем — за горами труда, за новыми могилами мертвых».
Движение платоновской мысли — от могил врагов к могилам друзей, от коммунизма, который мы увидим, до свободы, лежащей в далекомбудущем — показательно. И дело не только
«И новые силы, новые кадры могут погибнуть, не дождавшись еще, не достроив социализма, — признавал он в „Записных книжках“ начала 1930-х годов, — но их „кусочки“, их горе, их поток чувства войдут в мир будущего. Прелестные молодые лица большевиков, — вы еще не победите; победят ваши младенцы. Революция раскатится дальше вас! Привет верующим и умирающим в перенапряжении».
Жизнь и смерть по-прежнему и по-новому встречались, проникали друг в друга в платоновской прозе, и сменить тему, уйти от их взаимодействия автор не мог, словно навсегда обрученный с человеческим горем, и о чем бы он ни писал, главными оставались именно эти две перетекающие друг в друга сущности: живая и мертвая, мертвая и живая — не пропасть, не отрицание, но их свойство и родство.
Могло ли это быть напечатанным в СССР? Известен отзыв критика В. В. Ермилова на новое сочинение Платонова: «…ничего принципиально нового по сравнению с „Впрок“ и др. произведениями Платонова в повести нет, ее по-прежнему населяют печальные народы и неправдоподобные чудаки, действительность эпохи гражданской войны и начала нэпа предстает весьма мрачной, в этой действительности не существует главное — коммунистическая партия, ее представляют глуповатые, хотя и с большим запасом эмоциональности странные, юродствующие чудаки».
В августе 1931 года Платонов снова отправился на Среднюю Волгу. Сохранилось командировочное удостоверение, выданное ему Всесоюзным государственным объединением «Скотовод»: «Тов. Платонов, занимающий должность члена „о-ва писателей-краеведов“, командируется в Средневолжский край по совхозам».
Интересы литературы и производства совпали, однако то, что увидел Платонов в заволжских степях и на Северном Кавказе, выглядело удручающе: «Хозрасчета нет. Рабочим ничего не разъясняют о значении хозрасчета. Соцсоревнование и ударничество отсутствуют. Сдельщиков нет <…> Работают по старинке артелью <…> По удою совхоз отстает от колхоза <…> Причины: слабый удой, непродойка, частичная обезличка, плохая организация труда, недостатки кадров <…> Нет гвоздей. Нет железа и леса <…> Имеются случаи, что рабочие, не получая зарплаты, уходят с работы <…> доярки с гуртов убегали, их догоняли верхами и заставляли работать — имеются случаи самоубийства на этой почве <…> Утрата поголовья 85–90 %».
Как тут было перестраиваться и писать жизнеутверждающие произведения, не очень понятно, но эти наблюдения отразились в повести «Ювенильное море» («Море юности», а другое ее рабочее название — «Степное дело»), которую Платонов написал предположительно во второй половине 1931 года.
В «Ювенильном море» одна из героинь, доярка Айна, кончает жизнь самоубийством, однако не от невыносимости жизни в нищем советском совхозе, хотя и эта тема в повести подспудно присутствует («доярки и Айна… в бане не мылись, горячего обеда не варили и спали от работы мало»), а потому, что девушка хотела разоблачить вредителя, уводившего к кулакам именных быков и тучных коров, однако враг оказался коварнее и сильнее. Он нагнал ее в степи, когда она вместе с двумя подругами-доярками шла в районный комитет партии, и «бил Айну кнутом, как кулацкую девку, которая срывает дисциплину и уводит рабочую силу». Если бегство Айны было идеологически обоснованным, то две другие девушки просто «бежали навсегда от жизни в степи». Да и самоубийство Айны выглядит не вполне мотивированным, заключающим в себе нерасшифрованный смысл. И такого рода проговорок и двусмысленностей в «Ювенильном море», несмотря на жизнеутверждающий пафос, немало, так что будь эта вещь при жизни автора опубликована, от злого сталинского карандаша на полях ей было б не уберечься. Однако на этот раз нелегкая пронесла, и, пролежав в платоновском архиве несколько десятилетий, «Море юности» увидело свет сначала на Западе в 1980 году, а в Советском Союзе летом перестроечного 1986 года в журнале «Знамя», фактически став «первой ласточкой» того явления, что получило название «возвращенная литература».