Ангел Безпечальный
Шрифт:
– Слава Богу за все! – Наум растянул губы в улыбке, а глаза его превратились в два радостно сверкающих солнышка. – На руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою…
– Что? Что вы несете? – Проклов поморщился. – Еще одни ненормальный чревовещатель. Своих некуда девать, – он перевел взгляд в сторону Авгиева. Тот, словно только что пробежав стометровку, тяжело ловил ртом воздух, грудь его судорожно вздымалась, лицо приобрело пепельно-серый оттенок, а глаза безумно двигались из стороны в сторону. – Да уж! – гендиректор сплюнул. – Опять вы, простите, обделались, господин консультант. Впрочем, мне пора, разбирайтесь сами. Да, Порфиерьев, раздайте, наконец, господам пенсионерам договора, пусть убедятся, что деваться им, в любом случае, некуда.
Проклов развернулся и стремительно зашагал прочь.
– Вы уволены! – бросил он на ходу пребывающему в прострации Авгиеву.
За гендиректором потянулась его свита и сусликообразный прокурор Мстислав Сергеевич. Последней упорхнула Вероника
Порфирьев, между тем, помахивая в воздухе папкой с только что переданными ему документами, шагнул в сторону сенатовцев, брезгливо отодвинув в сторону застывшего сталагмитом Митридата Ибрагимовича.
– Шел бы ты отсель, – процедил он сквозь зубы и тут же рявкнул во весь голос: – Равняйсь-смирно, дедки! К получению приговоров готовсь!
Кто-то из сенатовцев нервно захихикал, Савелий Софроньевич зашелся в кашле, а Борис Глебович вдруг понял, насколько он устал: не было уж сил ни возмущаться, ни говорить, ни даже думать. Он молча принял в руки несколько листков бумаги, которые, собственно, на самом деле и были его приговором (или самоприговором?): как бы то ни было, на этих ничтожных в своей малости и легковесности страницах подводился итог (печальный, надо сказать, итог!) всей его жизни, заверенный его собственной подписью. Да уж, ни что не есть столь губительно для нас, как наша собственная глупость! Получил, что хотел! Но разве хотел? Да нет же…
Борис Глебович видел, как ковыляет, удаляясь прочь, ставший разом безпомощным и жалким, Митридат Ибрагимович Авгиев, но не испытал от этого ни радости, ни удовлетворения. Сам-то чем лучше? Сам-то, не жалок ли? Жалок! Он вдруг вздрогнул, ощутив, как кто-то теребит его за плечо.
– Солнышко! – странник Наум ласково взглянул ему в лицо, блаженно улыбнулся и указал подбородком вверх, в небо. – У Бога! – редкие кудельки его бороды в солнечных лучах вызолотились, как созревшая пшеница, а глаза налились полнозвучной небесной синевой, словно само небо опрокинуло в них всю свою необъятность и ширь. – Благодать!
– Да уж! – неожиданно согласился Борис Глебович и улыбнулся.
Он не сразу понял, что делает это. Он просто смотрел на небо, на солнце, жмурился, согревался, оттаивал и, словно, молодел.
– Чего лыбишься как жук пенсильванский? – прошипел рядом Мокий Аксенович.
– Я? – удивился Борис Глебович и вдруг понял, что и впрямь улыбается во весь рот. – Солнышку вот радуюсь, небу. Посмотри – благодать!
– Нашел чему радоваться, ты в документ свой загляни, – Мокий Аксенович нервно поежился и недобро поглядел на Наума, – еще и Убогу этого нелегкая принесла.
– Кого? – не понял сначала Борис Глебович, но, догадавшись о ком говорит стоматолог, поправил его: – Вовсе не нелегкая, совсем наоборот. Еще увидим.
– Во-во, – усмехнулся Мокий Аксенович, – точно: еще увидим!
А Наум, весело размахивая вещевым мешком, уже открывал дверь Сената. «Как он сказал? Буду здесь жить?» – глядя ему в спину, вспомнил Борис Глебович, и опять улыбнулся.
* * *
На ужин опять подали рисовую кашу и кильку в томате. Килька была наша, отечественна, замученная и кисло-соленая, а рис – импортный, гуманитарный. Борис Глебович сам не так давно помогал выгружать из фургона мешки с иностранными надписями и слышал, как водитель и экспедитор обсуждали прибытие в область продовольственного транспорта – очередного акта западной благотворительности. Кто бы что не говорил, но нет, не верил Борис Глебович в чужую доброту. Сколько лет нас гнобили, воевали, боялись, ненавидели, проклинали, а теперь вдруг полюбили? Чушь! Если дают, значит, что-то и забирают. Более ценное и дорогое. Это уж непременно! Взять соседского пацана Валька и его истукана папашу – у одного мозги забрали, а взамен – шум да вой в голову; у другого – совесть поменяли на денежный эквивалент в у.е. Вот тебе и рис! Вот тебе и буковки нерусские на мешках! Свой-то язык, поди, и забудут скоро? Нет, супротив риса своего, сахара, да этих распоганых у.е. они душу нашу ставят; ее и хотят забрать. Ведь без души народ – стадо. Куда погонят – туда и пойдет. Сюда, в Сенат, например. Да уж, без «без царя в голове», как в старину говаривали, никак не прожить. Только где ж его, царя-то, взять, где найти? Увы, эту проблему разрешить для себя Борис Глебович пока не мог…. Да, в тот день в конце работы экспедитор шепотом (но так, чтобы и Борис Глебович слышал) сообщил шоферу и вовсе экстраординарную новость: оказывается, большую часть гуманитарного груза областные руководители сумели уворовать и распродать коммерсантам на оптовые базы. Теперь горожане покупают дармовые рис, муку и растительное масло на рынках за свои кровные гроши. Упомянул экспедитор и имя Коприева: дескать, он особенно постарался. «Ну, этот уж точно ни чем не погнушается», – мысленно согласился Борис Глебович. А насчет залежалости продукта… Рис и впрямь имел какой-то прелый вкус, и Борис Глебович глотал его с трудом, преодолевая сопротивление желудка. Остальные сенатовцы принимали пищу обыденным порядком, без возмущений.
– Тебе не кажется, что этот рис возрастом нам подстать? – спросил он сидящего рядом Анисима Ивановича.
Тот облизал ложку и пожал плечами:
– Что с того? Тут правило одно: ешь, что дают. Не с голоду же пухнуть?
А Наум к гуманитарному блюду не притронулся. Он выложил перед собой кусочек хлеба, разломил его на несколько частей и, не торопясь, вкушал этот исконный русский продукт, запивая жиденьким чайком. Впрочем, что с него возьмешь? Убога!
Да, Наума некоторые теперь так и называли – с подачи неуемного языка Мокия Аксеновича. Ох уж эти злые языки…
Вот придет Павсикакий
Вечер жизни приносит с собой свою лампу.
Ж. Жубер
Вторник.
Ему снился рис, причем небывало крупный, размером с кулак. В темном огромном зале на высокой пирамиде из этого невозможного размера риса сидел зам Главы Коприев и кричал… «Мое! Мое!», – слова, более похожие на предсмертные звериные хрипы, сеяли ужас. У подножия пирамиды, торопливо и по животному неряшливо копошились Авгиев, Проклов, Вероника Карловна и кто-то еще. Они, сгребали в мешки похожие на желтые булыжники зерна риса. «Мое!», – продолжал кричать Коприев и метал в тех, кто внизу, рисовые снаряды. Первым поражен был Авгиев. Получив чудовищной силы удар по голове, он простонал: «Умираю!» и забрался с головой в свой мешок. Снаружи остались только ноги, причем босые с черными загнутыми когтями на пальцах. Проклов и прочие (был там, кажется, и сусликообразный прокурор), после каждого в них попадания, уменьшались в размерах и, наконец, превратились в пищащий ком серых крыс. После очередного меткого броска сверху, этот мерзкий клубок распался и серыми длиннохвостыми каплями растекся по разным сторонам. Дольше всех сопротивлялась Вероника Карловна. Она давно уже притворилась вороной и, ловко уворачиваясь от рисового града, скакала туда-сюда, но и ее, наконец, настиг метательный снаряд, угодив ей прямо в грудь. Она несколько раз перевернулась в воздухе и, рухнув вниз, превратилась в стоящий на подставке таксодермический экспонат. «Так я вас всех! – исходил криком Коприев. – Мое не тронь!» Вдруг распахнулись невидимые доселе двери, и через них внутрь зала хлынул ослепляющий свет. Коприев тонко, противно заверещал, рисовая пирамида рухнула и превратилась в клубы пыли, среди которых зам Главы совсем затерялся. Его голос затих и остался лишь свет. Он был так непереносимо ярок, что Борис Глебович немедленно проснулся…
И почувствовал во рту вкус нитросорбита. Выходило, что во сне он умудрился выломать таблетку из пачки и донести до рта? Да уж, чудны дела Твои, Господи! Кроме некоторого удивления, иных безпокоящих ощущений он не испытывал. Не было страха, холодного пота, ноющей боли в груди. Но в глазах все еще щемило от необыкновенного света. Может это и есть причина? Свет – всегда жизнеутверждающая сила. Он и успокоил?
Борис Глебович поднялся и отправился в туалет, размышляя: с чего бы это ему привиделась вся эта коприевская камарилья? Начинало светать и в предрассветных сумерках у стены Сената, как раз напротив его, Бориса Глебовича, окна, он разглядел человеческую фигуру: некто стоял там на коленях, подняв кверху руки. «Господи, что это?», – Борис Глебович с опаской подошел ближе и вдруг опознал Наума. Тот находился к нему спиной, и то ли луч света неведомым образом пробился из-за горизонта и освещал его, то ли в руках у него горел невидимый из-за его спины фонарик, но кудлатая его голова лучилась слабым таинственным светом. Борис Глебович ощутил озноб и немощь в ногах. Он хотел, было, окликнуть Наума, но не решился, не нашел в себе силы и пошел дальше, стараясь ступать как можно осторожнее. Каждый шаг, однако, отзывался эхом, и Борис Глебович оглядывался: не заметил ли его Наум? Нет, не заметил: все так и стоял неподвижно, воздев к небу руки, и все также источал свет. «На обратном пути подойду, – решил Борис Глебович, – обязательно!» Но, когда возвращался, на прежнем месте Наума не нашел. «Никому, никогда! – поклялся себе Борис Глебович. – Слишком похоже на сон. Или бред? Это еще хуже: засмеют!»
За завтраком Борис Глебович то и дело поглядывал на Наума. Свет сквозь небольшие окна проникал в столовую скудно, да и небо затянулось облаками, так что, сверх всегдашней улыбки, ничего в лице Наума он углядеть не мог. Что это за человек? Слабоумный, на манер этакого деревенского дурачка? Его простота, скудный лексикон вроде бы подтверждали такое предположение. Но… Было в нем нечто – тайна? скрытый намек на то, что знал куда более, чем говорил? – что не позволяло его разом отписать в разряд умаленных умом. А улыбка, и эта, окружающая его умиротворяющая сила? Стоило ему подойти к месту, где спор, неудовольствие, раздор, и вдруг все разом утихало. Борис Глебович подметил это давно, но лишь теперь, пытаясь связать с давешним событием, вдруг подумал, что причина в каких-то необыкновенных способностях Убоги. Прежде считал: стыдимся, мол, ведь он, как дитя, потому и ссоры прекращаем. Нет, ничего мы не стыдимся! Мы злые, самолюбивые эгоисты. А вот Наум, он другой. По крайней мере, в неискренности его обвинить невозможно…