Ангел света
Шрифт:
И вот он вытряхивает еще несколько капель хлороформа на новый ватный тампон и прижимает его ко рту и носу миссис Отмен. Хрип становится громче, голова ее резко откидывается вбок, но никаких других признаков сопротивления — ее крупное мягкое тело уже заняло привычное место в центре матраца.
Оуэн быстро обходит комнату — тут требуется импровизация. Обмозговывать, собственно, нечего. Он включает маленький кондиционер, открывает дверцу стенного шкафа, обнаруживает там легкое шерстяное одеяло, встряхивает его и накрывает миссис Салмен, затем снимает с
Большая шаткая пирамида яиц. Которую он несет на руках. Оуэн чуть ли не видит их — яркие блестящие краски, скорее всего это яйца из керамики, прелестные, однако же хрупкие, бьющиеся, — и они доверены ему. Он должен быстро бежать с ними, иначе…
Он снова включает свет и снова вытряхивает хлороформ на тампон. Снова прижимает его к лицу миссис Салмен. Сколько же, сколько нужно времени — ему велели считать до… считать до двадцати?., или до ста?., он не помнит… но, во всяком случае, он не паникует и даже не очень встревожен, или расстроен, или огорчен… возможно, надо считать до пятисот, а возможно, и вовсе считать не надо… «Импровизация — поэзия революции», — сказал ему кто-то; бывает акция совершенно неожиданная, но необходимая, акция, которая меняет ход истории, — надо только быть в нужном месте в нужное время, смелость решает все.
Пора кончать с этой историей, и он кончает и, снова выключив свет, выходит из комнаты — и первая фаза его миссии завершена.
Легкий, словно бестелесный, взбегает он наверх по «черной» лестнице, жуя норвежский ржаной крекер с ливерным паштетом, — крекер лежал рядом с затушенной сигаретой на бумажной тарелке в кухне.
Когда он будет докладывать штабу, он им расскажет о примитивноми реакционномхарактере своей физиологии: ведь он же не голоден, а рот его полон слюны.
«Самый храбрый из нас», — прошептала одна из девчонок. Оуэн забыл ее имя. Горящие темные похотливые глаза, нервный некрасивый рот. Возможно, ему предлагалось задеть в темноте ее кровать и упасть к ней… но с некоторых пор он презирает подобные проявления физиологии.
В спальне Изабеллы горит одна-единственная лампа. Маленькая хрупкая лампа из подобранных мозаикой кусочков стекла, стоящая на зеркальном шкафчике. Оуэн тихо входит в комнату — ноги его утопают в толстом розовом ковре, — и его затопляет чувство облегчения: вот он у истока, у этой кровати, у этого кокона, гнезда, где закладываются личинки, у места его собственного зачатия.
— Есть кто тут? — храбро спрашивает он. — Никто не прячется?..
Он чувствует крепость в ногах, в своих сильных, мускулистых икрах, — крепость, проистекающую от сознания безопасности. Здесь, в этой комнате, где груды надушенной одежды, гора туфель в открытом стенном шкафу, чашечки из-под кофе, и стаканы, и смятые полотняные салфетки на ночном столике. Здесь, в спальне Изабеллы, которая
Чувство безопасности и облегчения: миссия подходит к завершению. Ибо что теперь может его остановить? Кто может его остановить?
Он снимает с плеча сумку, бережно извлекает из нее бомбу с часовым механизмом, видит, что еще очень рано, действительно очень рано. Нет и десяти. И впереди еще столько времени…
«Вот так, — говорит Бадди, потешаясь над его робостью, — эта штука никогда не взорвется, черт подери!.. Это же часы.Это машина,я ведь мастер-механик».
«Да, — говорит Оуэн, — я вижу, я не боюсь», — говорит он, краснея, так как руки у него слегка дрожат.
А потом, в другой раз, когда Оуэн эксперимента ради, а может быть, в шутку, берется за проволочку, Бадди хватает его за руку. «Осторожнее!» — говорит Бадди.
«Бомба — это часовой механизм, а часы — это машина. Твоим делом занимается мастер», — многообещающе сказал ему Ули.
Ты же знаешь, чего я хочу,поддразнивая, твердит ему голос, ты знаешь, что мы с тобой сделаем,и Оуэн, опускаясь на корточки, чтобы поставить механизм под кровать, шепчет, что знает.
Конечно. Да. Другого выбора нет.
Ты знаешь, дразнит его голос, да, ты знаешь, толстячок, дерьмо с претензиями, ты знаешь, не прикидывайся.
Он извлекает из сумки смертный приговор и смотрит на бумагу, не читая. (Он уже прочел его. И постарался не морщиться от выражений, в каких он составлен. «Месть за народ!» — да какое ему, Оуэну Хэллеку, дело до «народа»?) Он читает бумагу, он смотрит на нее сквозь полуопущенные веки; вполне подходит для данного случая, идеально.
Он кладет документ на кровать, на атласное покрывало, и прикрывает его чем-то из вещей Изабеллы — ночной сорочкой или халатиком.
Да. Отлично. Хорошо. И именно сейчас.
Он стоит несколько минут, созерцая кровать. Глаза защипало от необъяснимого волнения. Здесь, на этой кровати, с ее резной спинкой из красного дерева и забавными старинными колонками, здесь, в этом тайном укрытии, произошло нечто необыкновенное.
Оуэн — сын Мори. Оуэн — сын мертвого отца.
А может быть, в конце концов, это самая обычная штука?.. Супружеская кровать, как любая другая, предмет необходимости.
— Я — орудие необходимости, — произносит Оуэн. Медленно, торжественно он вынимает из кармана нож. Довольно красивый инструмент, произведение искусства, по утверждению Ули, и внушительно тяжелый. На сверкающем стальном клинке выгравированы магические слова: ЭЛ. ХЕРДЕР А/О ЗОЛИНГЕН ГЕРМАНИЯ НЕРЖАВЕЮЩИЙ СПЛАВ МОЛИБДЕНА С ВАНАДИЕМ.
— Да, — произносит Оуэн сухо, сдержанно, — я хочу сделать все как надо, я хочу, чтоб было стильно.
Однако по-настоящему заинтересовывает его ванна, роскошная, утопленная в полу ванна.