Ангел Варенька
Шрифт:
Евгения Викторовна посмотрела на Костика, как бы готовая навсегда разочароваться в нем как в тезке Константина Андреевича.
— Нет, нет, я не страдаю… — попытался заверить ее Костик, но Евгения Викторовна перебила его.
— Ты должен страдать, если ты художник. Но пусть это вдохновляет тебя на творчество, а не на глупые выходки. Отряхнись… — Евгения Викторовна сама помогла Костику отряхнуться от штукатурки. — И запомни, что хождением по карнизам ты никому ничего не докажешь. Ни самому себе, ни другим. Только вызовешь ненужный переполох, вот и все. Я до сих пор опомниться не могу… Отряхнись же! — Евгения Викторовна принялась с удвоенной энергией выбивать пыль из Костика.
— Простите меня… — Костик стоял перед ней навытяжку, помогая тем самым ликвидировать следы штукатурки.
— Не извиняйся, — еще решительнее перебила его старушка. — Зачем ты извиняешься! Я тебя убеждаю, и ты меня убеждай. Может быть, именно ты прав, а я не права. Константин
Костик совсем растерялся.
— Вы… вы не правы?
— Я же не Господь Бог, а человек. Я могу быть вздорной, несправедливой, злой старухой, — как бы противореча своим же собственным словам, Евгения Викторовна вдруг улыбнулась своей обычной доброй улыбкой. — Скажи мне откровенно и честно, мой мальчик, ты действительно хотел испытать свою храбрость или?.. — Евгения Викторовна осуждающим взглядом напомнила Костику, чем он может вызвать презрение Константина Андреевича. — Допустим, ты прошел бы по этому карнизу, и что же? Ты бы мгновенно понял, для чего мы живем на свете, в чем смысл искусства?! О, это было бы слишком просто! Ты согласен? Согласен со мной? — Как бы уловив в лице Костика мелькнувшую тень этого согласия, Евгения Викторовна облегченно вздохнула. — Вот и хорошо. Не будешь больше?
— Буду, — упрямо сказал Костик.
Костик Невзоров привык к тому, что его жизнь складывалась благополучно, что судьба оберегала его от всяческих невзгод и испытаний, и это казалось настолько естественным, что он и в мыслях не допускал возможности другой жизни. Он признавал лишь творческие трудности, с которыми ему приходилось сталкиваться, занимаясь музыкой, и преодолению которых он придавал такое важное значение. Когда же возникали менее значительные трудности, не связанные с музыкой, Костик не стремился их преодолевать, считая, что они должны устраняться сами собой. Родители редко просили Костика о помощи, освобождая его от домашних дел и стараясь создавать ему надлежащие условия для занятий. В мечтах они видели своего сына артистом и настойчиво внушали ему, что только благодаря искусству его жизнь сможет стать по-настоящему интересной и увлекательной. Они никогда не говорили ему об увлекательности собственной жизни, не связанной с искусством (родители Костика проектировали речные суда), — скорее напротив, они подчеркивали лишь будничную и прозаическую сторону своей профессии, поэтому их сын был убежден, что все богатство и разнообразие жизни сосредоточено в искусстве и что обычные люди не испытывают того, что выпадает на долю людей искусства.
В музыке, по мнению Костика, были заключены все возможные человеческие драмы, трагедии, все взлеты восторга и счастья, поэтому для него — приобщенного к ним счастливца — не было никакой необходимости искать их повторения в жизни. И лишь недавно он почувствовал, что отдавал в обмен на музыку нечто более дорогое и ценное, что он все это время жил чужими трагедиями и взлетами, а его собственные оставались в нем неизжитыми. Ему стало страшно того благополучия, которое создавалось добрыми родителями, мечтавшими о сыне-артисте, и Костику впервые захотелось разрушить это благополучие. Когда Альбина вышла замуж, Костик исчез из дома, долго скитался по случайным приятелям, ночевал на диванах и раскладушках, мучился и страдал. Все, чем он жил прежде, потеряло для него всякий смысл. Он возненавидел искусство, и его охватило жгучее желание стать кем угодно — мусорщиком, грузчиком, истопником в котельной, но только не музыкантом. Ему казалось, что этот обратный обмен вернет ему спасительное ощущение устойчивости, и Костик решил доказать, что он не побоится никакой опасности, что он способен выдержать любые трудности не только в искусстве, но и в жизни. Для этого он незаметно проник в музей, чтобы пройти по карнизу от балкона до углового окна, и лишь вмешательство Евгении Викторовны помешало ему. Костик так и не испытал себя, но эта неудавшаяся попытка стала первым падением, которое значило для него больше, чем самый высокий взлет.
XXII
Елена Юрьевна была привычно убеждена в том, что она знает себя до конца, что она полностью свыклась со всеми чертами своей натуры, досконально изучила свой характер и поэтому никаких неожиданностей для нее быть не может. Ей все было известно заранее, — что она подумает в том или ином случае, какие чувства вызовет в ней то или иное событие, — поэтому будущее не представляло для нее загадки и не тревожило ее. Подобная уверенность в будущем, конечно, не означала, что Елена Юрьевна считала себя человеком, преодолевшим все свои недостатки и достигшим абсолютного совершенства, — вовсе нет, она отдавала себе отчет в собственных слабостях, а главное, исподволь готовилась к тому главному шагу, который ей еще предстояло сделать. Предстояло потому, что не так-то просто было решиться на этот шаг и следовало собрать всю свою волю, все свои духовные силы,
Сомнений в том, что она совершит этот шаг, Елена Юрьевна никогда не испытывала, и, хотя временами ею овладевали и боль, и обида, и страх, и тоска, жилось ей всегда спокойно. Спокойно и скучно. Даже встречая нового для нее человека, она сразу говорила себе, кто он, и, как правило, не ошибалась. То же самое произошло и по отношению ко Льву Александровичу. С первых же минут знакомства он показался Елене Юрьевне как бы воплощением всего того, что было ей наиболее чуждо в людях, что всегда отталкивало ее, и она ни на минуту не допускала возможности даже дружеского сближения с ним. И тем более странной и неожиданной становилась для нее все возраставшая тяга к этому человеку, бороться с которой она была не в силах. Елена Юрьевна не понимала, что с ней, и впервые не могла ничего себе объяснить. Почему этот человек, совершенно чуждый поставленной ею возвышенной цели, вызывает в ней такое волнение и беспокойство, заставляет постоянно думать о нем, владеет ее чувствами?!
Может быть, все дело в том, что он отец Жени? Елене Юрьевне хотелось верить в это объяснение, но она все яснее осознавала, что она попросту любит Льва Александровича, и эта любовь для нее, пятидесятилетней женщины, — первая в жизни. Она не знала, что ей делать с этой любовью и как ей теперь себя вести. Она боялась, что всякое проявление этой любви будет неловким, смешным и неуклюжим, и поэтому старательно прятала ее, утаивала, не позволяла ей себя обнаружить, и, хранимая в глубине души, эта любовь изнутри согревала ее. Елена Юрьевна впервые была счастлива, ее жизнь словно преобразилась, и она суеверно берегла это счастье. Встречая в музее Женю, она ничего не спрашивала ее об отце, не передавала ему самых обычных приветов и переводила разговор на другое, когда Женя сама рассказывала о Льве Александровиче. Но затем ее охватил страх, что этим-то она еще больше себя выдает, и, стремясь исправить ошибку, она неожиданно позвонила Серовым.
— Здравствуйте… Можно попросить Льва Александровича? — сказала она, не узнавая собственного голоса, настолько странным и нереальным казалось все, что с ней происходило.
— Льва Александровича? А его нет… Простите, а кто его спрашивает?
— Это говорят из музея… — Елена Юрьевна запнулась на полуслове.
— Ах, из музея! Это, наверное, Елена Юрьевна!
— Да, да, как вы догадались?
— Лев Александрович мне много о вас рассказывал. И он, и моя дочь Женя…
— Вы, наверное, Антонина Петровна? Вот мы и познакомились.
— Я очень рада…
— Поверьте, что и я тоже…
После этих взаимных уверений, таких искренних и таких горячих, им на некоторое время стало нечего сказать друг другу.
— А Лев Александрович… он?.. — Елена Юрьевна поспешила нарушить паузу, но еще не успела придумать, о чем спросить: — Уже выписался из госпиталя?
— Да, да, все в порядке. Уехал на несколько дней в Ленинград, — опередила ее новый вопрос Антонина Петровна.
— Ах, в Ленинград! А я хотела просто поговорить с ним, — сказала Елена Юрьевна, постепенно узнавая свой обычный голос.
XXIII
Конец апреля был пасмурный — не такой, как в прошлом году. За несколько дней, проведенных Львом Александровичем в Ленинграде, вода в Неве потемнела, и серый гранит сливался с хмурым небом, домами и мокрыми крышами. На улицах было неуютно, накрапывал дождь, но Лев Александрович все же отправился на Невский, побывал в Русском музее, а затем зашел в Эрмитаж. С первых минут почувствовал растерянность, как бы насмешливо оценивая себя со стороны: вот, мол, новичок-ротозей из Елабуги, подавай ему Рембрандта, — но в душе было волнение. Странное волнение было в душе. Постоял у картин. У каких-то старинных кресел. И вдруг заспешил, заспешил — в библиотеку. Толкнул высокую дверь, оказался в читальном зале, и сразу же вспомнилось все: весенний день, переложенные папиросной бумагой страницы старинной книги, Елена Юрьевна, красные «Жигули», гостиница… Он посидел за длинным библиотечным столом, за которым сидела она, погладил ладонями шершавое зеленое сукно, рассеянно подергал шнурочек настольной лампы, а затем взял с полки тяжелый том энциклопедии, торопливо отыскал нужную страницу и прочел: «Константин Андреевич Серов, русский композитор, философ, общественный деятель. В начале творческого пути примыкал к течению символистов. В 1917 году принял революцию. В своем творчестве стремился выразить мысль о безграничных духовных возможностях человека. Скончался в России».