Ангелам господства
Шрифт:
— Стоп! Поняла, что ты сказала? Уволена, звезда! Мы для Чубайса рекламу делаем, а ты своим похабным краеведеньем — лажаешь!
Конечно, не в Чубайсе дело. Муж был причастен положенью, которое я и не замечала. Я в городе его. Свекровь предупреждала. Я усмехнулась про себя. Мне показалось, что не может быть супруге положенья без общества. Теперь мне доказали, что на свете в черте границ зовётся обществом и стая. Ухожу. По осколкам, по брызгам кислотных синдромов, по эмульсии стёртых слоёв. И тяжёлые искры бросает мне в спину газетный программинг. Неуёмен в эфире мерцающий чёрный портал: два повтора с разбежкой в неделю. Эфиром — в ремиксах. Вот тебя уже в студии нет, а заявленный комплекс редакция выдаст.
Усадьбы на фундаментах истлели, а департаменты лесов стоят.
Глава 7
Казалось, накренилась ось Земли и ринулась долой с орбиты. Потом узнаем, что по глубокоземной скважине в Сибири рванула нефть. Из недр сместилось время, а сейчас я сублимирую уход с экрана засолкой огурцов.
— Да, это он! Твой брат, который Цесаревич!
Назаретянской веткой рода втянуло на Кавказ рыдание моей души, и зубы мудрости заныли. Сообщество способных журналистов, помимо мнения матёрых Барабасов — работодателей эфира, гранит экран. Мы сотовыми в девяностых не владели, нас находил сам Космос — и велел. Так ощущалась принадлежность звёздности — судьбою, прикрытой дланью от неведомо кого, с высокой инкубацией спокойствия и веры, что я превозмогу!
Какой песчинкой показался брат в соседстве с Пашей-мерседесом. Впоследствии Серёжу назовут страшнейшим телекиллером эфира. Но в этот вечер под засолку голодух он прокричал мне знак с экрана: мой брат в плену. Какой-то лысый дядя рубил в полнометражной диафрагме под крупняком воздетых линз:
— Я обвиняю наше государство, его правительство и тех, кто мне давал приказ, в крупнейшем вероломстве, авантюре века! Всех, кто сюда нас с танками послал!
Это не он! Мне чудится. Не проходило столько времени от века, чтобы курсанты облысели. Я заигралась в зазеркалье или своё не узнаю? Все дальше лица панорамой, мне показалось — толпы, а их всего десяток было… Отказались, сдались и отступились. Просились их забрать домой, а этот всё упорствовал, сопротивлялся и обвинял. Кровь приливала, зубы ныли. Сквозь страх прикосновения с большим и неизвестным испытаньям я ощутила, что такое гордость. На краешке инстинкта самосохраненья лактозою в крови, праматеринским чувством заступничества не за брата, а за недоразумение младенца, которым остаётся род мужской, переступив игру в войнушку. Его рука содержит мышечную память нажатья на курок, моя — замазать лопнувший пупок ему зелёнкой. И страх, и злоба. Бабье «ох».
Мысль, как догадка сквозь ночную весть: а кто ещё сейчас в моей семье в ночную пору не спит и видел? Кому звонить, куда бежать? Я в городе развода. Другие все — в столице, в Берендеях. Мирно спят: что им мои терзанья, и метания системы нервных срывов, и приключения кавказского хребта… Их хорда жизни выстроена предпочтеньем «скопи домок и не сори в хозяйстве», а наши крик в ночи и просолённые пелёнки — что кровь земная, что водица. Отречься от дитя, потом гордиться свершеньем подвига его у памятника — перспектива интеллигенции последнего десятка лет социализма. Как бросили меня в разводе, так бросят и его в плену. Отступятся. Так роду легче эпидемию пройти этапа перестройки. Жертвоприношенье. Шизофрению от конверсии иммунитет впитал, и банковские игры в пирамиды. Теперь надежды, что спасёт «Хопёр», а дети — это раздражитель. Рискуют, чтоб испить шампанского в копытцах. Простая философия: не будем их жалеть — нас не жалели. Пускай у нас не просят, мы не просили у своих. Мы старые — нам до себя самих. Обережения детей родители кромешных пятилеток почти не ведали. Сгорали в пятилетних планах. Коммунистическое воспитание заботилось о нас. Но мы то сами — братья, сёстры. Дай, позвоню! Это так здорово — вторгаться звоном среди ночи!
— Алё, аэропорт. Ес! Хау ду ю ду.
— Скажи мне, Альга, где наш брат Кирюша?
— Конечно, в Наре! Что ты грузишь, не занимай мне телефон, я жду звонка по сделкам с иностранцем!
— Что, ночью?
— На противоположной стороне планеты в эту минуту белый день. Столичные аэропорты ведут посадки ежечасно.
— А на Кавказе началась война. В плену Кирюха.
— Слушай, у вас проблемы — занимайтесь ими сами. Я в пять часов сегодня вышла из метро, и прямо на Рождественском бульваре прилюдно расстреляли мужика, и вся толпа валила мимо. Здесь этим никого не удивишь.
— Но Кира кровь твоя.
— И что ты хочешь? Чтоб я бежала на Кавказ? Чем я могу помочь, скажи конкретно?!
Собравшись краешком сознанья защитой против робота, мышленье шепотом сподобилось под шелест зелёного рубля америкосов и выдало продвинутому буржуинству простейший ультиматум:
— Позвони, раз вы в Москве в такой момент не спите, своим учителям по университету и попроси, пройдясь по связям, мне уточнить фамилию в списках пленённых.
— Ты что, свихнулась от развода? Да кто мне это даст?!
— Произнеси паролем моё имя. Всё откроют. Покуда. Дую — дуй.
В минуты перенапряженья девчонкам нужен не диплом, и не актёрский сленг, а просто папа. Тот человек, который скажет, докуда, до каких пределов распространяются они, мужские игры в устрашенья. Коли у поля встал, так бейся наповал, и проча…
Глазенки дочери и обмороки тётки. Мой брат в плену, семейство в сборе. Зуб мудрости даёт температуры под сорок. Отец, прошедший Белорусский фронт:
— В Москву не езди. Они пусть едут, а ты не смей.
— Но, тятя, почему?
— Ты вытащишь. Подумай о себе.
— Отец, это мой брат, кровь твоей ветки рода.
— Не езди. Психика конечна. Тебе нужна она, у тебя дочь.
— Но ведь и он имеет сына.
— Мужчина бросил. По законам военного устава пленённый пускается в расход уже с исходом вторых суток. Пошли четвёртые.
— Но, тятя, это кровь твоя.
— Это был выбор мужчины по уставу. Он военный, пойми, такое правило.
Огласка спасала жизнь на волоске. Одиннадцать, что с ним в плену седели, попеременно, поступно отрекались — и были спасены. А он упорствовал, суворовец. Тётя Вета шарахалась в сплошные обмороки новостей, и мне открылось то, без политесов, чего я никогда не знала: если к пятидесяти мать ребёнка, замужняя супруга иль вдова, сумела сохранить здоровье, то на неё не действует таблетка валидола и капли валерьянки. Рюмка коньяку — вот лучшее творение румянца. Какое нужно сердце? Великое? Простое? Здоровое. Вот весь секрет.
— Послушай, тятя, разве я могу…
— Я запрещаю. Ты в Москву не езди.
— Но почему?
— Ты вытащишь. А он твоих усилий не достоин. Если это плата рода — на нем её сквитать.
Приехал стихший муж. Рядом с отцом присел на краешек дивана. Какой — то заговор мужчин молчанье это отражало, и дочь не выдержала:
— Я неняю, я ваабче не манипаю, плясу вклютить агмитафонь, они включают телезизиль.
Каждые пять минут в центральных новостях кричали о Кирюхе и иже с ним. Тетка шарахалась в припадках о мальчике своём. Золовки ретували. Я полоскала флюс настойкою шалфея, и понимала, что истекший род — не в слове рот, десна — не корень от десница, а заповедь реки, что нас купала. Поила. Я что, противлюсь вдруг отцу? Я рассуждаю? Откуда звездная бацилла перековала на орала меч? Неужто в крайнем левом и крайнем правом положеньях из колбы не течёт вода? Не может быть пустот в природе. Что-то должно происходить. Зачем движенье, если не властно мановение перемещением в пространстве? Где то чудо?… То, невозможное, за гранью естества, которое спасёт, если приникнуть? Проникнуть как? В отверстие струится желание воды излить себя сквозь невозможность это сделать притяженьем почвы. Энергия желанья орошенья и жизни. Сквозь погосты. Наперекоры почвам, всем осыпям скальных пород хребтов Кавказа, излучины Десны и кольцам её, не льющимся с равнины, только лишь вращающимся ровным ходом в лабиринте, со скоростью земли, в том темпе, которым все живём. Стоп.