Ангелика
Шрифт:
Кроме того — и это я желаю донести до вас всенепременно, — я не мужчина. Я не мыслю так, как они, и не хочу этого. Вы можете тревожиться, описывая нечто такое, что — при «ясном свете дня», как они его благовидно называют, — я сочту, полагаете вы, невозможным. Доверь тесь: не рассказывайте мне о том, что знаете или можете доказать. Расскажите о том, что вы чувствуете. А потом мы, две беспомощные женщины, поглядим на то, что сможем углядеть!
Ошеломительно, как скоро эта дама ее поняла. Констанс ощутила, как к ней возвращаются слова, долгое время пребывавшие в заточении, стесненные, точно по описанию миссис Монтегю, железными, непостижными кандалами мужеских обычаев и законов. Она вечно старалась потакать мужескому рассудку и оттого подгонялась
Миссис Монтегю прикладывала уши ко стенам, закрывала глаза, втягивая в себя воздух.
— Странно. Я почти обоняю неестественное? — Ее глаза открылись. — А теперь с самого начала, дорогуша.
Однако начало резво уносилось от Констанс вдаль.
Первое сновидческое воздействие на руку ребенка? Либо мрачные предостережения докторов? Ангеликино рожденье, первое мертвое дитя, день, когда Джозеф явился к Пендлтону и выбрал ее? То был узел из узлов.
Старательные описания жизни в этом доме вытеснялись, по мере того как она говорила, жизнями, что были здесь проживаемы. Она описывала невообразимо мудреный гобелен, и когда ей случалось преуспеть в указании на какой-нибудь его уголок с ускользающим значением — намерение Джозефа послать девочку учиться, — весь узор тут же расплетался и переиначивался, оставляя в неприкосновенности один лишь этот уголок, каковой теперь посредством собственно выбора и уделения этому уголку особого внимания преобразовывался в незначительный. Речь была слишком медлительна для того, чтобы ухватить вспышки слов Джозефа и печали Констанс, и его поступки, и ночные таинства, и его лицо в определенном свете, сопоставленное с личиком спящей девочки либо девочкой на его коленях, гладящей новообритую отцовскую щеку, и сравнение манер мужа в гнусной лаборатории с таковыми в лавке Пендлтона годами ранее, когда Джозеф, верша свою «науку» утром, вечерами ухаживал за Констанс.
— Я словно скольжу сей момент над океаном мрака, как если бы мироздание было подпираемо плавящейся скалой. Я вижу, что нечто проблескивает и затем улетучивается. Я ощущаю себя весьма глупо.
— Все оттого, что вы пытаетесь найти объяснение, коего стал бы требовать мужчина. Я не мировой судья.
Таков их путь. Долота, микроскопы, гроссбухи, все эти лупы, коими они пользуются, чтобы уверенней себя чувствовать, как будто они способны поверить или отследить бездну движения, кою вы описали с таким красноречием. В мелочах истины нет, миссис Бартон. Она есть в целом, а его может воспринять лишь один орган: сердце, очаг интуиции. Когда мужчина говорит вам, будто знает, отчего нечто происходит, включая источник и последствие. — этот мужчина лжет, в частности — вам, а возможно, и своему незрелому, дрожащему «я». Что до мужчины, твердящего, будто ощущение женщины по какому-либо поводу менее веско, нежели пресвятые «обстоятельства дела»… что ж, я спрошу вас: если бы женщины стали министрами и вице-королями, неужто разражались бы войны? Можете ли вы, миссис Бартон, вообразить себе лондонские тюрьмы, кишащие убивица ми? Вообразить, что негодяй, о коем с любовью повествовали утренние газеты, негодяй, чья четвертая жертва, вновь девушка, была разорвана и убита на крыше, окажется женщиной?
— Может ли статься, что я вижу явления, коих Джозеф видеть не может, и они в самом деле существуют? Либо я помешалась, ибо их не видит никто более?
— Или же он лицемерит, утверждая, что ничего не видит? Ваша дочь говорит о них? В этом случае вероятные комбинации восприятий умножаются стремительно.
Кто видит существующее, кто отрицает то, что видит, кто изображает неведение или осведомленность, кто избирает путь непонимания, кто из честнейших и благодушнейших побуждений желает, чтобы все округ значило бы нечто совсем иное? Единственный ответ — всецело верить
Они посидели рука об руку в тишине.
— Итак, вы опасаетесь, — подсказала миссис Монтегю, — что ваш ребенок терзается болями, что причиняемы нечеловеческими силами.
— Премного сверх того. Мой муж не в себе. Мне чудится, он едва ли не подменен другим мужчиной. Либо нечто внутри него сломалось. Когда — я не разумею.
Боюсь, что сей разлом имелся в нем с самого начала, даже когда он делал мне первые любовные признанья. Либо жизнь совсем недавно сокрушила его сдержанность.
Видите ли, я не имела достаточно силы, чтобы стать ему достойной супругой, как он того заслуживал.
— Умоляю, дорогуша, оставьте взаимные упреки мужчинам. Если вы в чем-то и виноваты, ваше свидетельство не будет затребовано. Судей-вешателей в этой стране — преизбыток.
— Желания мистера Бартона, — еще раз попыталась Констанс, — его вожделения слишком сильны, чтобы их можно было сдерживать в себе. Они овеществляются вне его тела. — Констанс повела наставницу от одного необъяснимо испорченного предмета обстановки к другому. — Трещины отметили все, и ножки кушетки, и н и блюда, наибольшая же скрыта в платяном шкафу моей девочки, и в этой трещине укрывается бесовское создание. Я ощущаю, как нечто в супруге дает трещину, а после нахожу по всему дому вещи, треснувшие словно из сострадания.
— К нему или к вам?
— А я становлюсь мостом, что используют бегущие н. ч супруга преизбыточные желания. Я старалась угождать ему, как он на том настаивал, и платила за это цену, кою никогда не смогу простить.
— Вы конечно же все простите. Вы не способны поступить по-другому. Вы — женщина и жена. На вас посягают опять и опять, и вы прощаете. В языках иных народов таково определение их слова «женщина»: та, что прощает посягательства.
— Слишком отвратительно прощать, если он все понимает либо отказывается понимать. Мне… она страдает… а мне следует замолкнуть, ослепнуть. Мне едва не следует предпочесть смерть. — Она говорила почти шепотом, и Энн Монтегю приблизила ухо к самому рту клиентки. — Моя девочка страдает от болей, что указывают в точности на средоточия… средоточия супружеского повиновения. Она терзаема ими точно в те минуты, когда я повинуюсь воле супруга. Вы разумеете? Это моя вина.
Избавьте меня от всего этого. Она страдает соответственно с моей готовностью ему повиноваться.
— Готовность. Он вас не принуждает?
— Не совсем. Да. Он принуждает меня принудить саму себя, либо я принуждаю его принудить себя, доставляя тем самым удовольствие той части меня, что мне не подчиняется, притворяясь благонравной; но когда я наконец вижу ее истинную природу, сил на сопротивление у меня не остается, и мое дитя кричит.
— Нечеловеческая опасность основывается все-таки на человеческом вожделении. И вы ее видели, — рассудила миссис Монтегю. — Чему же она подобна?
— Джозефу, — сказала Констанс без промедления. — Среди многого прочего.
Она смежила веки, увидела, как нечто парит над ее спящим ребенком — и, ровно как в повторяющемся сне о возвращении всего ею потерянного, кто-то баюкал голову Констанс, унимал ее слезы, ласкал ее локоны волнами материнской доброты.
— Милая, смелая девочка, — послышался густой и утешительный голос. — Мы вытравим пагубные ветры из вашего превосходного дома. Все будет хорошо, я вам обещаю.
— Нет! — Констанс выпрямилась, отклоняя сей чудеснейший из посулов. — Возможно, я гибну.
— Вы выглядите самой красотой, самим здоровьем. Розой.
— Я погибну, давая жизнь ребенку. Я почти уверена, что он желает мне этой участи. Это безумие или же нет?
— Или безумие, или кошмарная правда. Вы уверены насчет ребенка?
— Я его ощущаю.
Миссис Монтегю пополнила их чашки чаем.
— Многое нам неведомо. Мы обязаны умерить мужеский натиск, чтобы со свойственной женщинам терпимостью завершить длящуюся неопределенность. Ваш муж, вероятно, нисколь не повинен в этом кошмаре.