Ангельский концерт
Шрифт:
Вечером отец не появился, не было и звонка. У Коштенко хватало своих забот, и он не встревожился — знал, что папа собирался пару дней погостить у старых друзей в Лефортово. Однако спустя двое суток, ближе к ночи, звонок раздался, но это был не отец. Человек, представившийся Николаем Филипповичем Шпенером, попросил пригласить Дитмара. Володя очень удивился: «А разве он не у вас? Дмитрий Павлович говорил, что в случае чего заночует у Шпенеров…»
На другом конце линии воцарилось молчание, а затем у него попросили разрешения приехать на Новослободскую.
Часом позже Коштенко впустил в прихожую мужчину за пятьдесят, в добротном макинтоше на теплой подкладке, гладко выбритого, говорившего по-русски без всякого акцента, немного надменного, но не скрывавшего беспокойства. «Николай Филиппович, — отрекомендовался гость, входя, — простите
«Давайте присядем, — растерянно проговорил Володя. — Я вот что хочу вам сказать. Еще в самый в первый день… мне показалось, что за ним следят… но я не придал значения, решил, что это по старым делам… Многих из тех, кто вернулся, по привычке еще какое-то время пасут … Может быть, это связано с тем чемоданом, который он принес?» «Вряд ли, — отмахнулся Шпенер, — это посылка из Швейцарии, продукты и несколько книг. Я не смог передать адресату и просил Дитмара. Тот, кому она предназначена, ее уже получил… Вы, Владимир, могли бы описать тех людей, которые, как вы считаете, следили за Везелем?»
Я не знаю, почему Коштенко решил рассказать Матвею именно об этом визите, причем с мельчайшими подробностями. Но когда днем позже моего отца обнаружили мертвым в подвале полуразрушенного соседнего дома, Володя начал подозревать абсолютно всех, включая и тех друзей папы, что жили в Лефортово.
На Дитмара Везеля наткнулась утром местная детвора.
Почему тяжелое тело рослого и плотного мужчины осталось висеть и не рухнуло в подвальную пыль вместе с трухлявой балкой, к которой была привязана тонкая и на вид крайне непрочная веревка, — это показалось Володе крайне странным. Однако он придержал свои соображения при себе и вызвал милицию. На всякий случай Коштенко прикинулся придурком: дескать, вышел за хлебом, увидел толпу во дворе, подошел полюбопытствовать, а там, в подвале, — покойник, и не кто-нибудь, а знакомый его знакомых из Воскресенска — Дмитрий Павлович Везель, который, прибыв в Москву по личным делам, остановился у него, но вот уже два дня кряду не являлся ночевать.
Прибывший на место одновременно с милицейским нарядом следователь задал Володе с десяток бессмысленных вопросов; затем тело отца увезли. По результатам предварительного осмотра места происшествия гражданин Везель покончил с собой через повешение приблизительно десять часов назад. Документы, подтверждающие личность покойного, оказались на месте. Ценные вещи, как-то: часы, бумажник, деньги — были обнаружены во внутреннем кармане пиджака. Там же находилась короткая предсмертная записка, адресованная некой Нине. Коштенко было сказано, что по завершении следственных процедур родственники смогут получить на руки вещи и документы, а также забрать тело для захоронения. Дело ясное, и проволочек не предвидится.
Володя без промедления связался с Николаем Филипповичем Шпенером.
Не знаю, что его удержало, но пастору Шпенеру он не сообщил того, что позже поведал Матвею. Во-первых, тонкая веревка со скользящей петлей была нейлоновая и притом совершенно новая — в Москве такой не сыскать днем с огнем даже у спекулянтов. Во-вторых, в подвале, куда Володя попал в числе первых, было основательно натоптано, и совсем не дворовыми пацанами — он своими глазами видел отпечатки рубчатых подошв ботинок зарубежного производства примерно сорок третьего размера. И наконец самое существенное: когда человек собирается покончить с собой, он не убирает ящики, которыми пользовался, чтобы привязать веревку к высоко расположенной балке. Не складывает их у стены аккуратной стопкой после того, как сунул голову в петлю… Что касается записки, то Володе ее даже не показали.
Я держала в руках этот листок, вырванный из блокнота, который отец всегда носил при себе. Он действительно мог написать такую записку, и почерк был его. Но папа никогда не пользовался синими чернилами, только черными. И перо было другое — совсем не тот «паркер», который я ему подарила. Кстати, «паркер» и не значился в списке «ценных вещей», обнаруженных на покойном.
«Нина, прости меня, если сможешь. Береги себя, дитя мое. Дитмар Везель», — вот что там было написано. В немецком «verzeich» имелась совершенно детская описка и две помарки в словах «meine Kind» — «дитя мое»». На этом языке мой отец, независимо от состояния, писал без ошибок. До самой последней минуты не было ни малейшего намека на то, что он намерен свести счеты с жизнью. Это противоречило всему, что я о нем знала. Даже Володя, легкомысленный шалопай и выпивоха, что-то заподозрил; сама же я была абсолютно уверена в том, что папу убили, однако тоже предпочла молчать. То, что рассказал мне отец перед отъездом в Москву, — я не имею права ни писать об этом, ни поделиться с самыми близкими, даже с Матвеем, — дает достаточно оснований, чтобы предположить самое худшее. Через Матвея Володя передал мне буквально следующее: «Они знают, кто такая Нина. Будь очень осторожна».
Все хлопоты, связанные с получением тела отца из морга судебной экспертизы, взял на себя пастор Шпенер. Затем в Москву приехали Матвей с Галчинским, но ни мой муж, ни Володя Коштенко не стали делиться с Константином Романовичем своими подозрениями, как не стали обсуждать все эти странности и с Николаем Филипповичем, который неожиданно решил сопровождать их в Воскресенск. Они везли с собой запаянный в цинк гроб Дитмара Везеля. В Москве Галчинский подхватил грипп и едва держался на ногах…
Пастор Шпенер, когда-то сочетавший браком моих отца и мать, теперь провожал Дитмара Везеля в последний путь. Мы прощались с папой в ясную холодную погоду на лютеранском кладбище. Рядом со свежевырытой могилой находилось символическое надгробие мамы — на нем значилось ее имя, а под ним лежали ее обручальное кольцо и горсть казахстанской земли, в которую ее опустили в сорок седьмом. Людей было совсем немного, родители Матвея отсутствовали, — кто-то из лютеранской общины, пара моих однокурсниц и еще один неизвестный мне человек, все время державшийся в стороне и не сводивший с крышки гроба своих близко посаженных глаз с припухшими темными веками. Взгляд был упорный, гипнотически пристальный, словно он надеялся воскресить моего отца. Средних лет, очень высокий и худой, этот человек был одет во все черное, в одной руке держал шляпу, в другой — три белые хризантемы. Исчез он так же незаметно, как и появился.
Когда мы возвращались с кладбища — я шла между пастором и бледным, но уже спокойным Галчинским, а Матвей с остальными позади, — я спросила, не знает ли Константин Романович этого человека. В ответ Галчинский потер искалеченную руку и, морщась, проговорил: «Ваш отец был с ним в дружеских отношениях. Должно быть, познакомились в общине…» «Лютеранин? — удивилась я. — Но почему он не подошел ни к пастору, ни ко мне? Он здешний? Как его зовут?» Галчинский, всегда все знавший, вдруг раздражился. «Петр, — отрывисто произнес он. — Петр Интролигатор. Родился в семнадцатом в богатой семье — отец до революции торговал лесом и владел типографией. Поздний единственный сын. В девятнадцатом его родители и сестры умерли от тифа; Петра выходила кухарка и увезла в деревню. Затем детский дом. В институт его не приняли, а в сорок первом, как и прочих немцев, сослали. Он ухитрился выжить, вернулся в Воскресенск и даже получил комнатку в коммуналке… До войны моя мать опекала его — она служила в Наробразе, чем-то он ей приглянулся». «Интролигатор! — сказала я. — Вот так фамилия! По-русски это значит «переплетчик». А вы, Константин Романович, случайно не…»
Тут Шпенер, догнав нас, бережно подхватил меня под руку и негромко проговорил: «Нина, мы у себя в Москве… Мы намерены заняться вашим наследством — домом и имуществом Дитмара…»
От неожиданности я растерялась и стала невнятно благодарить.
Остановился пастор Шпенер у Галчинского. В те два-три дня, что он провел в Воскресенске, Николай Филиппович ни с кем не встречался и даже у нас с Матвеем не побывал. Сразу после кладбища мы вчетвером, как я ни сопротивлялась, отправились прямиком на Фрунзе, 7, к Константину Романовичу, где нас ждал ужин — нечто вроде скромных поминок. В большую квартиру, которую я знала не хуже своей…
Никогда не забуду первое впечатление — сразу после приезда в Воскресенск в пятьдесят четвертом. Галчинский жил здесь до войны с родителями и сюда же вернулся после ссылки. Гулкие комнаты, потолки под шесть метров, безвкусная лепнина — цветы и фрукты. Бронзовые рогатые люстры в каждой из четырех комнат, скрипучий дубовый паркет. Там было полным-полно теней и запахов, еще довоенных. Квартиру Константину Романовичу сохранил всемогущий директор безымянного стратегического завода, друг его отца — такое иногда удавалось. Да и сам он, как только пересек границу области, был зачислен в аспирантуру Педагогического.