Ангельский концерт
Шрифт:
Нас с отцом он поместил в своей бывшей детской — просторной и единственной светлой комнате в квартире. Вообще-то, больших комнат здесь было две — наша с отцом и гостиная, где, собственно, и обитал Галчинский. Он перетащил туда старинный отцовский письменный стол и библиотечные стеллажи — через месяц на них от пола до потолка громоздились книги. Спал он там же, в нише за портьерой, на низкой широкой тахте со множеством вышитых шелком подушек.
В этом доме сохранилась бездна вещей из какой-то прошлой жизни: бронзовые безделушки, хрусталь, фарфор и столовое серебро, множество ковров и ковриков; даже дверные ручки были сплошь литые, а занавеси — из тяжелого густо-синего плюша. Среди этого чужого великолепия я чувствовала себя не слишком уютно.
Остальные
С едой первое время приходилось туго — продуктов не было даже на рынке; однако от все того же директора завода Косте дважды в месяц доставляли «пакеты» — спецпайки. В квартире царил холод, постоянно случались перебои со светом — Галчинский просиживал над своими книгами до полуночи при керосиновой лампе, а отец предпочитал свечи. Помню острые плечи Галчинского над письменным столом, въедливый запах керосина от коптящей лампы с фаянсовым резервуаром, а на кухне — Дитмара Везеля в вязаной кофте и круглых очках на мясистом носу под бронзовым канделябром с одиноким оплывшим огарком.
Это только казалось, что после ссылки нам будет позволено жить как нормальным людям и отделаться от призраков прошлого. Тем более что отец каким-то образом умудрился, несмотря ни на что, сохранить мамино приданое и окончательная нищета нам не грозила. Дело было в другом: что-то не ладилось с его документами, и как следствие — не было ни прописки, ни работы. Отцу тяжело было сидеть одному в четырех стенах в вынужденном безделье, к тому же я сразу с головой погрузилась в студенческую жизнь. Если бы не Галчинский, а вернее, не его всемогущий покровитель, папе пришлось бы еще тяжелее.
В конце концов нам удалось прописаться в Воскресенске, а годом позже, продав большую часть маминых драгоценностей, — что было невероятно сложно и опасно! — отец приобрел ту самую двухкомнатную квартиру, где я сейчас пишу эти строки…
Матвей спит, он — чуткая душа — основательно перебрал на поминках. Странный обычай, сохранившийся только у славян.
Ближе к концу ужина пастор Шпенер зазвал меня в ту самую комнату, где мы раньше жили с отцом, и снова вернулся к вопросу о наследстве. Охотников, по его словам, на дом Везелей на Первой Бауманской было предостаточно, имелся также адвокат, который готов все быстро и толково оформить. Мне же остается только приехать в Москву по истечении полугода со дня смерти отца, подписать нужные бумаги и получить деньги. Ведь я не собираюсь претендовать на домовладение нашего деда? «Нет, — ответила я, — не собираюсь. Мне сейчас не до того, большое спасибо за помощь и хлопоты, Николай Филиппович. Мы с Матвеем приедем в середине лета, и я все сделаю, как вы скажете».
Шпенер торопился — в половине первого ночи уходил его поезд, однако все не отпускал меня. Разговор наш начал все больше походить на допрос. Особенно его интересовало какое-то письмо, которое отец должен был получить из Западной Германии, хотя я ничего об этом не знала. Также были заданы вопросы о том, с кем встречался отец перед отъездом в Воскресенск и не звонили ли мне после его смерти с угрозами. Под конец он спросил — не кажется ли мне, что за мной наблюдают, то есть следят. Я так устала за этот невероятно тягостный день, что совсем перестала понимать, о чем идет речь. Заметив это, Николай Филиппович не скрыл досады, однако обнял меня на прощание и коснулся холодными губами щеки.
Галчинский вышел в прихожую — проводить; они с пастором там довольно долго о чем-то беседовали вполголоса, но я не слышала о чем, потому что как раз пыталась оторвать Матвея от початой бутылки портвейна и увести домой. Но и это оказалось мне не под силу — пришлось остаться ночевать у Константина Романовича.
Засыпала я трудно, в слезах, а в шестом часу утра растолкала еще не протрезвевшего мужа и потребовала, чтобы мы немедленно отправлялись домой, потому что никого, кроме него, я не могу ни видеть, ни переносить.
Сейчас половина восьмого, светать еще и не начинало.
8 декабря 1957 года
За пару недель до европейского Рождества мы решили привести в порядок квартиру — сменить обои в одной из комнат, покрасить кухню и хоть как-то утеплить балкончик, где я сушила белье, а Матюша выходил туда покурить, рискуя подхватить простуду… Прочла последнюю запись — и вдруг вспомнила, как мы с ним познакомились…
Бытует мнение, что немцы в душе — сентиментальные романтики. О себе я сказать ничего такого не могу. Из нас двоих романтик — Матвей Кокорин. Никогда еще я не встречала подобного человека: он готов прощать все и всем — как бы его ни ранили и ни унижали. Он прощает свою мать Ольгу Афанасьевну — у моей свекрови жуткий деспотический характер, прощает своим приятелям насмешки над собой, а мне — мои страхи, раздражительность и слезы.
Через два года после возвращения из ссылки Костя Галчинский стал кандидатом исторических наук. Я к тому времени была студенткой факультета иностранных языков пединститута, а Кокорин заканчивал третий курс художественно-промышленного. Мы познакомились в доме его родителей. Как говорила позже моя свекровь: «Судьба моего сына постучалась в дверь, и больше всего я жалею о том, что поторопилась открыть».
Мне и в самом деле пришлось самой нажать кнопку звонка на калитке обнесенного высоким забором дома на окраине Воскресенска — и только потому, что руки моего спутника были заняты цветами и какими-то свертками.
Стояла удивительная весна 1956 года. Я была в отличном настроении, и Галчинский без особых усилий уговорил меня отправиться в гости к Илье Петровичу Кокорину, фронтовику, учителю истории, автору школьного учебника, к которому Константин Романович написал предисловие.
Залаял пес за забором, и тут же, словно ему заткнули пасть паклей, поперхнулся и умолк. Калитка распахнулась — на нас сурово взглянула еще не старая женщина, небольшого роста и вполне миловидная, если бы не цепкий пронзительный взгляд и жилистая худоба. Галчинский тут же вручил цветы и был вознагражден дружеским кивком, а меня подозрительно оглядели с головы до пят.
Пока мы шли к дому, Кокорина заметила: «Вы, Константин Романович, опоздали на целых двадцать минут и вдобавок не предупредили, что придете с дамой». «Это — Нина Везель, — с улыбкой произнес Галчинский. — Она… Нина моя невеста».
В это время мы поднимались по ступеням, и от неожиданности я споткнулась, а Костя галантно подхватил меня под локоть. Щеки мои вспыхнули, и я резко вырвала руку — благо хозяйка дома шла впереди и не могла видеть эту сцену.
Дом у Кокориных оказался весьма солидным — двухэтажный, с открытой верандой и просторным ухоженным садом. В гостиной, куда доставила нас Ольга Афанасьевна, за накрытым столом восседали двое мужчин. С первого взгляда было ясно, что оба слеплены из одного теста, только тот, что помоложе, был русоволосым, а старший — седым как лунь. Матвей действительно казался копией отца, но сдержанности в нем не было ни на грош, — как только мы вошли, он вскочил и бросился показывать, где можно помыть руки. Затем принялся усаживать меня, хватаясь за стул и суетясь. Ольга Афанасьевна скомандовала: «Невесту — к Константину Романовичу!», и Матвей неожиданно стушевался. Но я так разозлилась, что демонстративно уселась рядом с ним и решительно расставила точки над «i»: «Костя неудачно пошутил. Мы всего лишь хорошие друзья, прошу его извинить. А сяду я там, где мне удобнее». Тогда я впервые вслух назвала Галчинского «Костя». Пришлось ему устраиваться по правую руку от отца Кокорина… Удивительно — я запомнила все подробности этого ужина, даже такую чепуху.