Ангельский концерт
Шрифт:
Галчинский засопел, поцеловал мне руку и обернулся к Матвею. На ладони у него лежал продолговатый кожаный мешочек, затянутый, как кисет, сыромятным ремешком. «А это — тебе!» — произнес он. «Что это?» — удивился Матвей. «Индиго, — провозгласил Костя. — Китайский. Или индигофера анила, если уж требуется точность. Во времена твоего обожаемого Грюневальда за такой мешочек давали полфунта чистого золота. А случалось, и убивали. Пока какой-то немец не придумал, как получить точно такую же краску из нафталина».
В эту новогоднюю ночь все выпили больше обычного. Уже несколько лет мы с Матвеем встречали этот праздник вдвоем, и появление третьего, пусть и по-своему близкого человека, изменило привычную атмосферу тихого семейного застолья. Вдобавок мне все время
«Ох, помню, — воскликнул, усаживаясь поудобнее, Галчинский, — встречу пятьдесят третьего в вашем доме в Суюкбулаке! Ты, небось, уже и думать забыла?» Я пожала плечами. «Как же так! — оживился Костя. — Ты приготовила царский ужин… и в этом твоем синем платье с подкладными плечами и ниткой настоящего жемчуга на шее выглядела сказочной красавицей. Но такой недоступной и хрупкой, что…»
Мне не понравился тон Кости, и я перебила: «Вспомнила! Мы как раз получили посылку из Москвы. Папе пришлось пешком идти за двадцать пять километров на почту. Счастье еще, что назад его подвезли. Ящик был огромный… и никто из нас тогда даже не надеялся, что все скоро закончится…» «Потом пришли Моргулисы, — подхватил Галчинский, — Адам и Томас, принесли спирт. Мы с ними просидели до утра… Их обоих, если не ошибаюсь, освободили гораздо позже, только после двадцатого съезда. Не знаешь, что с ними сталось?» «Оба вернулись с семьями в Литву. А когда в середине семидесятых арестовали сына младшего из братьев, и опять по обвинению в национализме, старший, Адам, покончил с собой. К тому времени он уже овдовел. Младший, Томас, дождался сына из зоны, собрал всех оставшихся Моргулисов и вывез в Штаты. Там нашлась родня, эмигрировавшая сразу после революции. В прошлом году он умер…» «Вот как? — пробормотал Галчинский. — В самом деле — иных уж нет, а те… — он рассеянно помахал рукой. — История повторяется, и нет никакого смысла искать лучшей жизни по ту сторону Атлантики. Жизнь всегда и везде несправедлива». «Они и не искали, — возразила я. — Их заставили». «Да-да… — Костя потянулся к бокалу и, адресуясь к Матвею, приподнял: — За тех, кто далеко!»
Я присоединилась к тосту.
«Между прочим, Матвей, — Галчинский вдруг оживился, — ты помнишь эту досочку — «Голландский пейзаж»? Отличнейшая вещь. До сих пор не понимаю, как это ты решился ее продать… Светлана Борисовна — та от нее была просто без ума, и неудивительно, что так легко рассталась с весьма крупной суммой. А теперь держись за стул: с прошлой недели эта доска — украшение моей коллекции… — Он развел руками, будто заранее извиняясь. — Слабость, понятно, не сумел устоять. Когда она уже перед самым своим отъездом вдруг явилась ко мне с картиной…»
В полном недоумении я уставилась на Матвея. Еще одна неожиданность — эта вещь хранилась в мастерской мужа уже несколько лет, упакованная в плоский деревянный ящик с застежками. Видела я ее всего раз или два, но запомнила, как Матвей, возвращая картину на стеллаж, почему-то спросил: «Ну и как тебе этот семнадцатый век?» Я пожала плечами: пейзаж и пейзаж. С тех пор как Матвей занялся реставрацией, через его мастерскую проходило немало подобных вещей. Муж обернулся ко мне с усмешкой, значения которой я тогда не поняла. Зато теперь он отвел взгляд и уже собрался было что-то сказать, однако Константин Романович возбужденно перебил: «Не нужно было иметь семь пядей во лбу, чтобы догадаться — Светлана меня просто использует. Да-да! Это было унизительное чувство, я так и сказал ей об этом… Тем более что она пару раз заходила ко мне с этим якобы фермером, которого интересовали исключительно бронза и старый фарфор. А заодно я тактично дал понять, что между нами все кончено. После этого она больше не появлялась — но представьте, друзья, мое изумление, когда спустя две недели раздался звонок в дверь. Я открываю, а на пороге стоит госпожа Ивантеева с внушительным пакетом под мышкой и сообщением о том, что не далее как послезавтра она покидает страну и отправляется прямиком в Африку. С новообретенным мужем и мальчиками. «Ну-с, желаю всяческого процветания», — говорю, а она на это: «Хочу сделать вам небольшой подарок на прощание». Протягивает мне пакет и без единого слова уходит. Я распаковываю пакет, а там — «Голландский пейзаж» и к нему — нотариально заверенный документ. Акт дарения. В этом весь характер…»
Галчинский умолк, и в возникшей паузе мне ничего не оставалось, как предложить мужчинам перейти к горячему. Огибая стол, чтобы пробраться в кухню, я размышляла о том, что единственным человеком, кроме меня, который знал о существовании картины, был Костя. А значит, именно с его подачи Светлана Борисовна обратилась к Матвею. На мгновение у меня мелькнула безумная догадка — а что, если это всего лишь многоходовая комбинация, затеянная Галчинским, положившим глаз на «Голландский пейзаж», и кто кого использовал — еще вопрос. Но эту мысль я отбросила — слишком сложно, а через минуту в кухне появился Матвей.
«Ты все неправильно поняла, Нина…» — «Откуда ты знаешь, правильно или нет? Я думала — у нас нет тайн друг от друга». — «Их и нет. Если ты о картине, то я просто не сумел отказать… А если быть до конца честным, то и не захотел. У меня опять проблемы с работой, — Матвей вымученно усмехнулся, — так уже бывало… Некоторое время денег будет меньше. Совсем мало. Но мне не хотелось, чтобы ты знала об этой… об этой сделке…»
Я поспешила его остановить: «Достаточно. Мне нет дела до этой истории. Возвращайся к столу. Что-то Костя меня сегодня утомляет…»
Все оставшееся время мы провели под невнятный гомон телевизора; затем я ушла спать, а Матвей с Галчинским остались.
Мы встретились только поздним утром — почти как родные. У всех побаливала голова и почему-то был волчий аппетит. День оказался похожим на все те дни, когда Костя внезапно появлялся у нас и тут же начинал ныть: «Нина, покорми убогого, Христа ради… Никто меня не любит, не жалеет, протяну ноги — похоронить будет некому…»
Павел, наш старший, завел ту же манеру — являться домой когда вздумается, при этом пропадая неведомо где по нескольку дней. Однако официально считается, что он все еще живет вместе с нами. Ничего не поделаешь — взрослый мужчина, хотя прямо с порога, как Галчинский, требует еды и внимания…
С раннего детства он неплохо рисовал: твердая рука, верный глаз, но без той искры, что у отца. Это помогло ему после окончания школы поступить в институт, где когда-то учился Матвей, на отделение графики, но на третьем курсе он неожиданно перевелся на промышленный дизайн. Никогда бы не поверила, что ему по душе конструировать табуретки и корпуса для пылесосов.
Смирный и ласковый на первый взгляд, Павел совершенно закрыт для всех. С отцом у него сложились странные отношения: привязанность то и дело сменяется обоюдным раздражением. Внешне он походит на Матвея больше, чем на меня, но с возрастом так и остался полноватым из-за своей флегмы и привычки валяться на диване с книжкой и пакетом сладостей. Спортом он никогда не интересовался и терпеть не мог шума и беготни. Его трудно вывести из себя, и, что бы ни случилось, он не открывается — словно боится проговориться. У нас с ним прекрасные отношения, но приходится признать — я почти ничего не знаю о собственном сыне, не знаю его вкусов и предпочтений, не говоря уже о том, к чему он стремится.
«Твой Павел, — однажды заметил Галчинский, — славный парень. И проблема не в нем. Их поколению исторически не повезло — они оказались промежуточным звеном, прокладкой между одной страшной эпохой и началом другой… еще неизвестно какой. А от прокладки ничего особенного ждать не приходится — ее дело впитывать. Отсюда инертность и отсутствие воли к действию. Но у них своя миссия — выжить и заложить фундамент иных отношений между людьми. Хотят они того или нет. Посмотри на девятнадцатый век в Европе с его прагматизмом и рациональной верой. Можешь не беспокоиться — у него все будет нормально…»