Ангельский концерт
Шрифт:
В те несколько лет, пока Павел учился в институте, он изменился до неузнаваемости: стал резок, невнимателен, все ему стало не то и не так. Не хватало денег, которые давал Матвей, разонравилась комната, в которой он жил, — слишком мрачно; его бесили преподаватели и однокурсники, сестра и соседи, секретарша в деканате, водители автобусов и даже погода… Я предположила, что ему не помешала бы эмоциональная встряска — и он ее получил: девушка, с которой Павел стал жить, сняв комнату в центре города на деньги, тайком взятые взаймы у Галчинского, ушла от него. С тех пор о женитьбе не было и речи. Он вернулся домой, с грехом пополам защитил диплом и нашел работу в клубе железнодорожников — малевал плакаты, объявления, декорации к спектаклям аматорского театрика и даже ремонтировал
Слабости сына мне были известны наперечет: сигареты «Данхилл», иногда — несколько рюмок с приятелями, две-три подружки (у одной он оставался ночевать, а порой и жил несколько дней), легкость в обращении с деньгами. Но знала я также и то, что он прекрасно владеет немецким и английским, подумывает, несмотря на свой дизайнерский диплом, о юридическом образовании и обладает безукоризненным чутьем на настоящее искусство. Его внешняя и внутренняя жизни долго текли параллельно, ни в чем не пересекаясь, однако он вырос порядочным человеком. Павел никогда не демонстрирует своих знаний и частенько расстраивает отца своим напускным безразличием к вещам, которые Матвею кажутся важными. Но это ничего не значит — к тому времени когда Павлу исполнилось двадцать восемь, его отношения с отцом окончательно наладились. Единственным и неотменимым условием осталось одно — не ограничивать его свободы…
Никто и не пытался. Только однажды я почувствовала, что должна вмешаться в его жизнь. Осенью прошлого года сын начал посещать собрания какой-то новоявленной секты, и я всполошилась. Мне не понравилось, что он так и не смог толком объяснить, чем они там занимаются, и туманно назвал этих людей «харизматическими дилетантами». На мой вопрос, почему он все-таки посещает эти сборища, Павел односложно отвечал: «Забавно». Собрания проходили в клубе, где он все еще работал, три раза в неделю под видом лекций по истории религии и западноевропейского искусства. Затем постоянные посетители оставались для обсуждения, и после этих «обсуждений» Павел возвращался домой другим. Другим — и все тут. Словечко «опустошенный» здесь не подходило.
Слава Богу, продолжалось это каких-то пару месяцев — «лекции» прикрыло, опомнившись, клубное начальство.
Как-то вечером Павел явился с работы в компании старого приятеля — безработного музыканта Вани Чижа, режиссера клубного театра Иосифа Белого и еще одного господина неопределенного возраста по имени то ли Билл, то ли Уилл. Этот господин и оказался устроителем «лекций». Он обладал приятной неброской наружностью, сдержанными манерами и довольно сносно говорил по-русски, хотя, насколько я поняла, был не то швейцарцем, не то американцем. Иногда он обращался к Павлу по-английски, но конструкция фраз сразу же выдавала, что этот язык ему чужой. Я разливала чай и поневоле присутствовала; Матвей, не любитель пустопорожних разговоров, скрылся в мастерской.
Темы обсуждались более-менее нейтральные. Павел и его приятель-музыкант помалкивали, Билл тоже не был особо красноречив; зато соловьем разливался режиссер. Из его возбужденных речей следовало, что он считает целью жизни создать в городе некий «духовный» театр — так сказать, вернуться к истокам, возродить средневековую традицию. Я спросила, что это значит, и выяснилось, что молодой человек намерен иллюстрировать Писание всеми доступными средствами — ни больше ни меньше. От балета до карнавального шествия. «А вы-то сами кто по вероисповеданию?» — не удержалась я. Белый осекся, недоуменно взглянул на меня и буркнул: «Не имеет значения…» «Ваш замысел — чистейшая нелепость, — проговорила я и добавила по-немецки: — Каждому овощу свой час…» При этом я заметила, как у Билла (или все-таки Уилла?) левая бровь поползла вверх. «Да почему же, почему?!» — обиженно завопил Белый. «Потому, — отрезала я. — У всего есть свое время и место. Тюрьме свое, театру — свое, и Церкви тоже… Иначе все перемешается». — И пошла в кухню с пустыми чашками, а следом за мной Билл, прихвативший остатки чайной посуды.
«Вы, фрау Нина, разумная женщина!» — услышала я за спиной неожиданно правильный немецкий. Ох, до чего же этот господин
Он покрутил носом и наконец-то оставил меня в покое.
Когда гости ушли, я сердито спросила у сына: «С какой это стати ты рассказывал о Дитмаре Везеле совершенно незнакомому человеку?» Павел удивился: «Мам, ни слова! Могу поклясться — о деде я даже не упоминал…»
Галчинский отнесся к моему негодованию совершенно спокойно: «Что ты все кипятишься, Нина? Везеля-старшего многие помнят — мало ли от кого этот тип мог наслышаться о твоем отце. В городе существует сплоченная, хоть и небольшая лютеранская община… лютеране есть и среди моих студентов — та же Оля Бриннер… Тебя интересует, откуда взялась эта темная лошадка, этот «лектор»? Отвечаю — оттуда, где уже стоят наготове легионы таких, как он. Дадут отмашку — и все они ринутся сюда. Спросишь — зачем? Элементарно. Религия и культура всегда остаются излюбленным полем деятельности для всякого рода «ловцов душ», умеющих извлекать прибыль из слабости, слепой любви и доверия… Мальчику нужно держаться подальше от этой чертовщины, скажи ему…»
Мое вмешательство не потребовалось — Павел больше не встречался ни с кем из той компании. Вскоре он бросил работу в клубе и начал понемногу помогать отцу. Это случилось совсем недавно, и мне кажется, что сын по-настоящему увлекся техникой реставрации…
Матвей еще не вернулся. Жду его. Соскучилась.
Об Анне… Дочь всегда была ближе ко мне, чем к отцу, — мы прекрасно понимали друг друга. Она хорошо училась в школе, хотя, в отличие от брата, росла непоседливой. Врачом Анюта решила стать неожиданно — когда перешла в выпускной класс. В тот год умер наш пес, умница Патрик, совсем еще не старый. Анна обожала его, и эта смерть была для нее тяжелым ударом, тем более что и пес относился к ней по-особому. Мы сразу заметили, что с ним что-то не в порядке. Ветеринар предположил воспаление легких, но, видимо, ошибся. Анна самоотверженно возилась с Патриком, колола антибиотики, кормила и поила с ложки, и ему как будто полегчало. И все же спустя неделю на рассвете пес умер — совершенно беззвучно, подсунув лобастую голову под свесившуюся с кровати руку спящей Анны.
Она проплакала три дня и дала себе слово, что станет ветеринарным врачом. Однако, окончив школу с медалью, подала документы в медицинский на отделение педиатрии. Такие повороты — в духе Анны. Она всегда создает в голове предварительную модель, а затем начинает на ходу корректировать. «Ты что будешь?» — «Я? Бутерброд. С сыром. Один… нет, два. Но с колбасой. А с сыром не надо, спасибо, я его терпеть не могу…»
К искусству Анна была равнодушна, английский и латынь в институте освоила только благодаря феноменальной памяти; зато в остальном она оказалась настоящей рабочей лошадкой — училась, не щадя себя, и окончила институт с отличием. Прошлой осенью начала работать в детском туберкулезном санатории, который находится в тридцати километрах от города. Ездит автобусом, иногда ее подвозит Муратов.
Года четыре подряд при Анне состоял «жених», студент политехнического. Встречались они редко — от силы пару раз в месяц. А выбрала она другого — это произошло уже в интернатуре. «Молодым человеком» дочери оказался хирург детского отделения городской больницы, взрослый мужчина старше ее лет на десять, с первого взгляда показавшийся мне простоватым. Вскоре в комнате у Анны появилась его фотография, она начала прихорашиваться, чего раньше за ней не водилось, и пропадать вечерами. Я в эти отношения не вмешивалась, однако нервничала — ведь об этом Муратове я ничегошеньки толком не знала.