Ангелы приходят и уходят
Шрифт:
В палате есть еще один. Он совсем психованный. Ночью сядет на постели и плачет, скулит, как собака. В первый день Ковалев с ним разговорился. Психованный был грамотным, складно толковал про политику. А потом у него в голове вдруг что — то щелкнуло и он, как ребенок скривив губы, залепетал:
— Нам надо с Индией объединяться! Я Брежневу писал, Гречке писал! В Китае — миллиард. А у нас с Индией — тоже почти миллиард. И вот бы тогда мы им показали. Понимаешь ты, нет? Понимаешь? — и он, отвесив мокрую губу, вытаращив глаза, стал трясти
— Понимаю, да понимаю я, хватит! — сказал Ковалев. Голова его моталась взад-вперед, но не это его волновало. Индия его волновала, волновало это гениальное прозрение безумца.
Но договорить им не дали. В палату вбежали белые халаты, навалились на психованного, оторвали от Ковалева и, рыдающего, увели. Спустя полчаса он, прежний, бродил по коридору, от стены к стене и бормотал что-то себе под нос — быстро, с жаром, очень важное.
Однажды, когда все больные ушли вниз, в подвал, на трудотерапию, а Ковалев расположился в холле с журналом в руках, перед ним остановилась медсестра.
— Почему не на работе?
— Рука болит, — сказал Ковалев и привычно оттянул рукав, показывая повязку.
Она промолчала. Работа внизу была такая: клеить коробочки для лекарств. Если захочешь кого-нибудь свести с ума — заставь его клеить коробочки. Верный способ. Поверьте на слово.
Но сестра нашла-таки ему работу — помогать на кухне дежурным мыть посуду. Полоскать миски и кружки. Полоскать, мол, и одной рукой можно.
И теперь трижды в день, по часу-полтора в низкой сырой келье со стенами, покрытыми слизью, Ковалев полоскал в ванне грязные миски. Никто не мешал. Можно было отключиться и подумать о тех, кто корчился под каменным полом — о тех самых, не узнанных, преданных живыми.
— Здесь мы, здесь мы. Забыли нас, забыли нас!..
Тряс головой. Голоса пропадали под плеск вонючей воды.
Сигареты ему принес мужчина в чистой новой пижаме. Взял деньги и вскоре принес. Он же сопровождал тех, кому надо было идти на процедуры в другие корпуса больницы. Ковалева он водил к психологу.
Психологом была симпатичная девушка с распущенными волосами. На вопросы она не отвечала. Ковалев смотрел на нее и думал, что она — та самая задушенная, о которой рассказывал пианист.
Она давала Ковалеву листы с бесчисленными вопросами. Ковалев добросовестно отвечал на них. Только жаловался, что мозги не те, память отшибло, голова кружится. Задушенная молчала. Ей было все равно.
Вопросы были разные, но чаще — глупые. Иногда — хитрые, с двойным дном.
Ковалеву нравились другие тесты. Например, психолог просила его объяснить пословицу «шила в мешке не утаишь». Отвечать надо было письменно, но места на бланке отводилось мало, и Ковалев дополнял устно:
— Шила в мешке не утаишь — значит, тайну не спрячешь. Темные дела вылезут наружу, как шило. Острием вперед.
Психолог поднимала на него зеленые глаза, смотрела непонимающе.
— Ну, например, — охотно пояснял Ковалев. — Лечат здорового и думают, что никто ничего не узнает. А все равно ведь узнают, верно?
Психолог хлопала перламутровыми веками и молчала. Ковалев знал, что она — не настоящий психолог. Училась в пединституте или в универе на филфаке. А сюда устроилась по блату. После каких-нибудь двухмесячных курсов. Не в школе же ей простой учительницей мытариться, правда?
— Конечно, можно сделать вид, будто ничего не происходит такого, — объяснял ей Ковалев. — Спрятать шило в мешок. Вот вам, например, как психологу, за эти мешки и платят. И работа вредная. И платят, наверное, хорошо. Правда же? Вредно же — шила утаивать. Пальцы исколоть можно.
Обхватив голову руками, он старался говорить медленно и доходчиво, но мысли путались и сбивались, и уже спустя минуту он не мог вспомнить, о чем говорил. Переживал, что не может все объяснить как надо.
В курилке к Ковалеву подошел деревенского вида парень.
— Я тебя знаю, — сказал он.
— Хорошо, — кивнул Ковалев. — А откуда?
— А ты в ансамбле играл. На гитаре. Да?
— Нет. Не играл. Ну, разве только по пьяне.
— Врешь, — задумчиво сказал парень и отошел.
Тут все всегда врали.
Ковалев поглядел на себя в зеркало, что висело в коридоре. У него отросла борода, волосы доставали плечи. «Ну, натуральный хиппи. Точно, на Джона Леннона стал похож».
Снова вызывал доктор. Сидел среди кукольных теремов из спичек и ласково улыбался. Ковалев в такой обстановке терял бдительность.
— Как наши дела? — целебным голосом спрашивал доктор.
— Худо, — ответствовал Ковалев. — Шизеть начинаю. Кормят парашей. Ложки грязные полоскать надоело…
— Гм-да… — кивал доктор. — Вы, как я слышал, стихи пишете?
«Это откуда он слышал? — удивлялся Ковалев. — С мамочкой, что ли, пообщался?».
— Угу. Писал. В далекой юности.
— Может быть, прочтете что-нибудь?
Ковалев с готовностью соглашался и читал заунывным голосом стихи про покойников, могилы и разбитое сердце.
В кабинет неслышно вполз другой врач — с бородкой, в очках, припадающий на одну ногу. Подсел к первому и заслушался.
— «За рекой собака воет — будет, знать, покойник. С похмелюги тычусь молча мордой в подоконник»…
Тот, с бородкой, глядел бирюком.
— И давно пьете? — спрашивал отрывисто.
— Давно… Лет в двенадцать, помнится, в первый раз нарезался. Дома. Когда гости ушли, а на столах недопитое оставили.
— Гм-гм… И часто?
— Да не то чтобы… Но бывает.
— Гм-гм… — мычал очкастый. — Ну, а учеба вам нравится?
— Да ну ее, — махал рукой Ковалев.
— Ну, а с преподавателями как отношения? С сокурсниками? — не отставал доктор, посверкивая очками.
— Нормальные, чего там…