Анна-Мария
Шрифт:
Затем пришла война, оккупация, и я сошла с рельс.
В 1945 году никто не пришел за Аммами, Анной-Марией, мадам Франсуа Белланже в привокзальную гостиницу. Когда в 1939 году она после десятилетнего отсутствия вернулась в Париж, у нее там не было ни одного близкого человека, но Женни, райская птица из сказки, тут же взяла ее под свое крылышко. На сей раз, в 1944–1945 годах Анна-Мария отлучилась ненадолго — только на Острова и обратно — и за такой короткий срок, казалось бы, не могла растерять друзей и знакомых… Но она никого не предупредила о своем приезде. Эти люди были для нее теперь никем. Всю свою первую парижскую ночь Анна-Мария бродила из угла в угол по комнате, в ночной рубашке, не замечая ни вокзальных огней, ни шаривших по комнате фар грузовиков и джипов, будивших воспоминания о прожекторах военного времени, не слыша клаксонов и автомобильных гудков, напоминавших вой сирен. Откуда этот неумолчный гул самолетов, теперь уж вовсе неуместный? Анна-Мария не задернула штору, не зажгла свет. С распущенными волосами шагала она по комнате, закрыв лицо руками. Она двигалась бесшумно, босые ноги легко скользили по облезлому ковру, губы беззвучно шевелились. Анна-Мария производила не
В 1945 году Париж не видел весны. Зиму сразу сменило лето. В одно прекрасное утро деревья зазеленели, ноги девушек покрылись загаром. Ночи стали теплыми. Зима 1944–1945 года. Вокруг Парижа — безлюдье заснеженных дорог, ползущие шагом, задыхающиеся паровозы, неподвижные, вмерзшие в лед Сены баржи. Нечем топить, нечего есть. В домах текло со стен, выстиранное белье не сохло, а замерзало; в учреждениях у служащих перо выпадало из окоченевших, как у трупа, пальцев; в универмагах продавцы превратились в дедов-морозов и, не рискуя растаять, стояли вплотную к обледеневшим батареям центрального отопления, в театрах у актеров отшибало память от холода, а зрители в зимних спортивных костюмах аплодировали и стучали ногами, чтобы согреться; в редких кафе, обогреваемых жаровнями, посетители теснились поближе к огню; деревья превратились в сухостой, все соки в них застыли, как кровь в человеческих жилах. Их голые серые стволы вдоль набережных, проспектов, скверов, в Булонском лесу, в Тюильри и в Пале-Ройяле окоченели словно трупы… И вдруг за один день сухостой расцвел, как посох Парсифаля. Появилась сирень на тележках, косые тени под сводами улицы Риволи, солнечные блики на трибуне площади Согласия, на трибуне, оставшейся там со времени последнего парада, солнечные блики на подпорках, заменяющих колонны гостиницы «Крийон», на развороченном углу здания министерства Морского флота, против входа в метро, на цветах, возложенных прямо на тротуар перед мраморными досками с именами павших здесь в дни Освобождения.
Эта весна-лето разыгралась совсем неожиданно, словно нарочно к возвращению Анны-Марии, и едва она вышла из вокзала, как Париж немедленно ею завладел. Воздух звенел от самолетов, парящих в небе, будто стаи перелетных птиц, а народу на улицах было столько, что Анна-Мария остановилась, стараясь понять причину суматохи: а это просто оттаивал Париж! Париж, до краев переполненный нахлынувшими со всей Франции людьми, а также американцами с их джипами и тяжелыми грузовиками, чье появление, казалось, предвещало счастье еще в ту пору, когда впервые на дорогах раздался этот особенный, дотоле не слыханный, ни на что другое не похожий грохот. Анна-Мария шла по улицам Парижа. Женщины уже не носили шляп в виде башен, придуманных в пику немцам… С каким вкусом они одеты!.. Парижанки… Как все красиво в Париже!.. У ювелиров на улице Мира по-прежнему выставлены драгоценности. Анна-Мария тут же вспомнила Жако, ведь он работал для Картье: Жако, он же полковник Вуарон. Неловко беспокоить человека, который так занят. Жако, несомненно, был бы рад повидаться с ней. Впрочем, его, наверно, нет в Париже, — очевидно, он где-нибудь в Германии, принимает участие в последних боях… Никого… Вандомская площадь еще краше прежнего. В одной витрине — сиреневые шарфы, в другой — боа из страусовых перьев, значит, мода уже отвоевала себе право на сумасбродства! Перед дверью Герлена американские солдаты образовали очередь. Целая очередь из одних только американских солдат… Анна-Мария остановилась: может быть, они реквизировали магазин Герлена под контору или ресторан? Нет, это все тот же Герлен-парфюмер: в витрине выставлены флаконы духов…
Какой-то парень, остановившись возле Анны-Марии, тоже глазел на американцев. До чего же он был нелеп: короткие пузырящиеся штаны цвета хаки были ему явно широки, явно велики, были и немецкие сапоги, зато куртка была мала, чересчур мала… Парень оброс всякой кладью: за спиной рюкзак, в одной руке картонный чемодан, под мышкой круглый, перевязанный бечевкой узел, и еще один узел в другой руке. Хотя он был острижен под машинку, угадывалось, что волосы у него пшеничного цвета… Хорошее лицо, круглое, несмотря на худобу, а голубые, как у новорожденного, глаза смотрели растерянно и внимательно. Наконец он оторвал свой взгляд от американцев и пошел дальше, останавливаясь у витрин и оглядываясь на прохожих. Анна-Мария шла следом за ним. Она тоже останавливалась у витрин, тоже оглядывалась на прохожих. Оба они были репатриированными. Дамский парикмахер особенно заинтересовал их: в обеих витринах лежали прекрасные косы и белокурые локоны, тут же стояла дама из розового воска, в легчайших как дым завитках. Оказывается, прическа Анны-Марии — косы вокруг головы — сейчас самая модная, а она и не подозревала этого. Рассматривая витрину, молодой репатриант провел рукой по своему золотистому жнивью. Вот он причесан не по моде! Анна-Мария посмотрела на него с умилением. Потом внимание их привлекла колбасная с коробками гусиного паштета. Здесь все стоило так дорого, что, казалось, на товарах проставлены не цены, а номера. Молодой репатриант, а следом за ним и Анна-Мария перешли на другую сторону полюбоваться чемоданами. Он дважды оглянулся на хорошенькую девушку… потом на молодцеватого кавалериста в голубой фуражке… Парень уже собрался было перейти обратно на ту сторону — что-то, видимо, его там заинтересовало, — как вдруг появилась старая женщина, сна шла им навстречу усталой походкой, еле передвигая натруженные ноги. Черный шелк, морщины, изможденное лицо. Если не она сама, то ее близкие побывали на фронте — сын, внук, дочь… Она была без шляпы, ветер трепал ее седые волосы, седые волосы, выкрашенные в ярко-фиолетовый цвет. На сей раз чаша переполнилась, потому что парень, очевидно бывший военнопленный или лагерник, словом, репатриированный, сбросил вдруг свою кладь прямо на тротуар:
— Ну и ну! — произнес он вслух.
И так как, кроме Анны-Марии, рядом никого больше не было, он поделился своими чувствами с ней.
— Сдохнуть можно! — воскликнул он.
Старая дама продолжала свой путь. Старая, грустная и почтенная дама с седыми волосами, выкрашенными в фиолетовый цвет. Анна-Мария улыбнулась пареньку. Через неделю ей уже будет непонятно, почему от этого «сдохнуть можно». Ее перестанет удивлять, что старая дама, у которой, наверное, много горя, красит волосы в фиолетовый цвет. Молоденький репатриант продолжал свой богатый
Но что это за толпа на другом берегу, возле вокзала Орсе — вереницы автобусов, фургонов, грузовиков? И они все прибывают и прибывают! Сколько машин! Похоже на колонны немцев, бежавших по дорогам Франции в августе 1944 года. Анна-Мария перешла на ту сторону и двинулась вслед за толпой к вокзалу Орсе.
Весь день Анна-Мария провела здесь, возле этого вокзала. И второй день и третий. Машины, толпы встречали возвращающихся на родину военнопленных, сбывалась многолетняя мечта: возвращались военнопленные. Что могло быть фантастичнее того, что здесь происходило: осуществившаяся мечта, чудо, как если бы встал и пошел паралитик, прозрел слепой, воскрес мертвец… Возможно, пройдет некоторое время и паралитик скажет, что ему некуда идти, что начальник канцелярии отравляет ему жизнь, прозревшему придется просить милостыню, — а зрячему труднее протягивать руку, чем слепому, — что же касается мертвеца… Военнопленные слезали с грузовиков со своими узелками и картонными чемоданчиками. Их вынесла сюда волна освобождения, кого раньше, кого позже, неожиданно, стихийно; они не могли предупредить родных, и каждый из них будет для кого-то нечаянной радостью, чудом. А пока что их встречает толпа, безымянная толпа Парижа, молчаливая, дружелюбная, приодевшаяся, заменяя и семью и друзей, и вместе с толпой их встречает ранняя весна, знамена и тысячи рук, которые машут в знак приветствия… Все происходит так, как они себе представляли целых пять лет! Удивительно тихие и терпеливые, они ждут, когда придет их черед слезать с грузовика, они молчат, но готовы пожать любую протянутую руку, ответить на любой вопрос и рассказывать, рассказывать, рассказывать… Анна-Мария, одинокая в этой толпе, упивается их счастьем. Она не думает больше, что мир пуст, она принимает свои иллюзии, она стоит здесь, в толпе, пьянея от счастья этих людей.
Она возвращается в гостиницу с наступлением ночи. Улицы пустеют. Зажигаются редкие фонари, постепенно Парижу возвращают его огни, осторожно, как дают пищу изголодавшемуся человеку. Созвездие площади Согласия уже проступает явственнее и почти целиком, как звезды на безоблачном небе. Анна-Мария оборачивается: там, на левом берегу, ярко горит освещенный огнями вокзал Орсе. В уснувшем городе всю ночь не перестают подходить к вокзалу машины с военнопленными. Перед внушительным порталом, украшенным знаменами, еще толпится народ, будто Париж выслал сюда огромную делегацию.
Анна-Мария спала, убаюканная неумолчным рокотом самолетов, летевших на бреющем полете над самыми крышами Парижа: они привозят людей, все новых и новых людей, и высаживают их на французскую землю…
Найти жилье оказалось нелегко, почти невозможно. Но Анна-Мария располагала деньгами. В Париже с его черным рынком, рента, завещанная ей Женни, была не бог весть что, но Анна-Мария унаследовала и драгоценности Женни, драгоценности из Тысячи и Одной ночи, работы волшебника Жако. Она продала кольцо, которого ни разу не видела на руке Женни; Анна-Мария рассталась с ним без сожаления: оно было для нее только материальной ценностью. Она ушла от вокзальных шумов, ничем не похожих на шумы вокзала Орсе, и переехала в VI округ, в старый дом, одной стороной выходящий на набережную, а другой — на узкую улочку. Анна-Мария отнюдь не была провинциалкой, и уже через неделю после приезда поняла, что в этом раненом, всего лишенном Париже победно звенят деньги, вернее, не звенят, а шуршат, как сухие листья, что здесь можно продать и купить все, что угодно, если не скупиться и знать, где делают дела. Достать можно было все — квартиру, книги, драгоценности, ветчину, вино, ткани, сигареты, мыло, чулки… Париж, с нездоровым румянцем на щеках, шумел, кряхтел, мурлыкал, горланил, шушукался; люди возвращались из плена, из концлагерей, из изгнания; воздух был насыщен ужасом разоблачений, скелеты и трупы замученных лишали людей сна. Случалось, ночью на четвертый этаж, где жила Анна-Мария, доносился крик: «Караул! Воры!» Средневековье, пронизанное шумом джипов и площадной бранью.
Квартира, которую нашла Анна-Мария, была одной из тех, что до войны занимали американцы, проводившие все свое время между Монпарнасом и Монмартром, между чашкой кофе с молоком в кафе де Дом и шампанским в ночных кабачках. Помещение сдавалось с мебелью; американка, которой оно принадлежало, вероятно, возвратилась на родину, и за все годы войны никто не обратил внимания на эту брошенную квартиру, Анна-Мария могла бы провести здесь всю жизнь, никем не замеченная. Это был один из редких в Париже домов, где вы не сталкивались с консьержкой, ибо привратницкая выходила в сторону набережной, а подъезд — на улочку. Дверь подъезда на ночь не запиралась. Все квартиры на этой лестнице пустовали: их бывшие хозяева — американцы — уехали обратно в Америку.
В течение четырех лет эти стены хранили разнообразные свидетельства незадачливой любви американки к Парижу и к векам, предшествовавшим открытию Нового Света, и теперь то, что было закупорено тут, порядком отдавало затхлостью. Здесь еще царила мода на изделия из молочно-белого стекла, на подвенечные букеты под стеклянными колпаками, на заключенные в бутылку кораблики, на цветные вазы в форме руки, и одновременно страсть к массивным нормандским шкафам; деревенские столы, старинные ткани и статуи святых, снятые с папертей, загромождали маленькую гостиную… В кухне — кастрюли с вмятинами и посуда из желтого фаянса, хорошей работы, но выщербленная. Желтая и фисташковая краска на деревянных панелях в столовой, маленькой гостиной и спальне, из которых и состояла квартира, совсем облупилась.