Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11
Шрифт:
— Обоих.
— Вот видишь, сам признаешь. Как же все это назвать, а?
— Обычным объективным расследованием.
— Вон как? Обычным? Ну, тогда у нас с тобой разные взгляды на обычность.
— Возможно.
— Не возможно, а наверняка. Не в ту сторону ты дугу гнешь, не в ту. Враг, что убить меня хотел, на свободе, радуется безнаказанности, а ты неизвестно чем озабочен, руки Эрлиху вяжешь, инициативы ему не даешь, сам в моем грязном белье копаешься… Так ведь?
— Не так.
— Нет, так. Так, Белецкий. Ты меня удивляешь!
Разговор был исчерпан, и я сказал:
— Удивляться друг другу, наверно, не стоит. На удивление
— Давай до следующей, — сказал Шамрай.
На этот раз до дверей своего кабинета он меня не провожал…
А дня через два, после того как я вызвал в уголовный розыск жену Шамрая и допросил его бывшую секретаршу, Шамрай вновь позвонил мне. О встрече он не просил, а в голосе его явственно чувствовался металл.
— Все ту же линию гнешь, Белецкий?
— Раз взялся, надо кончать.
— Ну, ну. Кончай…
Насколько я понял, Шамрай уже успел переговорить с Сухоруковым и с кем-то из сотрудников ГУРКМа.
О звонке Шамрая Сухоруков мне ничего не сказал. Но его секретарь взял у меня («Начальник просил») «горелое дело», которое Виктор продержал у себя два дня. В документе отразилась лишь незначительная часть проделанной за последнее время работы, и Сухоруков, видимо, пришел к выводу, что у Белецкого «очередное завихрение» Об этом, во всяком случае, свидетельствовали его пометки на листах дела, вопросительные и восклицательные знаки, выражавшие сомнения, удивленное пожатие плечами и недоумение. В подобных случаях Сухоруков предпочитал действовать окольными путями. Поэтому для объяснения, что являлось бы наиболее естественным, он меня не пригласил, зато долго беседовал с Эрлихом и Русиновым.
Что-то вроде игры в кошки-мышки, причем мне, как нетрудно было догадаться, отводилась отнюдь не роль Кота Котофеича…
С Сухоруковым мы дружили с детства, а вместе работали с 1917 года. Пожалуй, ближе Виктора у меня никого не было. Наша дружба перенесла все: и. голод, и холод, и пули. Но, как это ни звучит парадоксально, именно дружба больше всего и затрудняла наши отношения, создавая различные сложности и конфликты. Являясь моим непосредственным начальником, Сухоруков сильнее всего опасался, что его дружеские чувства могут сказаться на работе. Поэтому мелкая оплошность, которая прошла бы незамеченной у любого сотрудника отдела, для меня почти всегда заканчивалась выговором. Самое трудное, рискованное, а главное, неблагодарное дело поручалось мне. Он тщательно выискивал огрехи в работе отделения, которым я руководил, придирался к сотрудникам («Ишь, пользуются тем, что за спиной Белецкого!»), устраивал им беспрерывные разносы. Особенно он преследовал Русинова, которого считал моим любимчиком, а потому спрашивал с него не вдвойне, а втройне. Дошло до того, что Русинов попросил перевод в другое отделение («Уж слишком вы близки, Александр Семенович, с начальником. Трудно у вас работать!»). В согласии на перевод я Русинову отказал, но посочувствовать посочувствовал. Ведь я и сам подумывал о переводе, о том, что для обоюдной пользы нам следовало бы с Сухоруковым расстаться: слишком горькие плоды росли на дереве нашей дружбы!
Вот и с просьбой Риты, и со звонком Шамрая. Окажись на месте Сухорукоза Иванов, Петров или Сидоров, все было бы донельзя просто. Я, не задумываясь, пошел бы к начальнику отдела, откровенно поговорил, объяснил ситуацию, рассказал о своей версии, о новых свидетелях, показания которых меняли ход дела. Но в знакомом мне кабинете сидел, к сожалению,
В ГУРКМе у меня личных друзей не имелось, поэтому там все было проще. И один ответственный товарищ, которому я докладывал данные о социальном положении осужденных в прошлом году за убийства, когда я закончил, спросил:
— Что у тебя там за петрушка с «горелым делом»?
— Никакой петрушки. Ведем дознание. А что?
— Да вот пострадавший здесь воду мутит. Имей это в виду. Он уже кое-кому из наших звонил, жаловался на тебя.
— Черт с ним.
— С ним-то черт, но с тобой тоже не бог…
Руководящий товарищ улыбнулся, покровительственно потрепал меня по плечу:
— Молодо-зелено! «Черт с ним»… Чудак! — Он снова улыбнулся и сказал: — Ситуацию надо учитывать. Понимаешь?
— Нет, не понимаю.
— То-то и оно, что не понимаешь. А понимать надо. Сейчас вся страна бурлит, народ не желает всякую нечисть терпеть… Это-то ты понимаешь?
Это я понимал. Я хорошо помнил лица рабочих на Комсомольской площади, летящие над головами людей самолеты и кумачовые транспаранты: «Пусть враги знают…»
— Сложилась такая ситуация, что лучше перегнуть, чем недогнуть, — продолжал руководящий товарищ. — Так что мой тебе совет: не дразни гусей и во избежание кривотолков припрячь под замок подозреваемого. Явич, кажется?
— Явич-Юрченко.
— Так вот, посади его, пока суд да дело. И нам спокойней будет, и ему.
Мне показалось, что кто-то из нас двоих не в своем уме.
— А если он невиновен?
— Невиновен? — переспросил мой собеседник. Кажется, эта мысль раньше ему в голову не приходила. Он задумался. — Невиновен… Ну, если невиновен, так потом, когда все уляжется, выпустишь. Нет людей, которые бы никогда не делали ошибок. Ошибся — исправил… А польза прямая: и звонки прекратятся, и разговоры всякие… Если тебя ответственность пугает, то приходи ко мне с материалами, вместе прикинем что к чему, обмозгуем. Уж так и быть, разделю с тобой ответственность. По-братски: половина моя, половина твоя… Договорились?
— Нет.
— Почему?
— Не привык как-то.
— Что не привык?
— Ответственностью делиться, — сказал я. — Даже в голодные годы и то не приходилось. Хлебом делился, селедкой, а ответственностью — нет. А менять привычки поздно, возраст уже не тот.
Собеседник с сожалением посмотрел на меня.
— Чудак ты, Белецкий! — Вздохнул и добавил: — Будем, конечно, надеяться, что и так все как-нибудь обойдется. Только уж больно у тебя нервный пострадавший, а главное, все в одну точку бьет. И здорово бьет. Под политику тянет…
Все это, понятно, дергало, раздражало. И Галя, всегда угадывавшая мое настроение, в те дни вплотную приблизилась к непостижимому раньше для нее идеалу секретарши. Я ее не видел и не слышал, но к моему приходу на работу на письменном столе уже стоял поднос со стаканом чаю и лежали конфеты-подушечки. Все «входящие» и «исходящие» бумаги тщательно разбирались и занимали свое место в аккуратных папках с тесемками, а из целлулоидного стаканчика всегда торчали острые жала хорошо отточенных карандашей. Мои поручения выполнялись с таким рвением и стремительностью, что заглянувший ко мне Цатуров с завистью сказал: