Антология-2 публикаций в журнале "Зеркало" 1999-2012
Шрифт:
Писатель не был только тупым писателем-профессионалом: он воевал, ездил на Кавказ, в Европу и кое-что пописывал и обладал удивительным, независимым, почти что античным тоном. Даже совсем последний Иван Бунин, на что был мелочный человек, вечный попрошайка у богатых людей, чтобы только было на что хорошо попить и повалять тупую толстую потаскуху Галину Кузнецову, и тот писал абсолютно независимо. А последний крупный русский романист Андрей Белый, человек, открытый всем ветрам, автор последних всеобъемлющих «кирпичей», за которыми черный обрыв, почти торричеллиева пустота, полная огоньков над могилами, он тоже абсолютно независим.
Я эту статью пишу в первую очередь для самого себя, так как довольно пристрастен и сам не знаю, прав ли я, но мне кажется, что где-то с конца тридцатых годов, когда стало ясно, что ни Кутепов, ни Миллер, ни Абрамов не вернутся во главе своих «белых банд», в России все окончилось. Последние русские эмигрантские прозаики заскучали,
перешли на мемуарные безделки, а внутри России, раздавленной террором, тоже все замолкло, и с тех пор все так и молчит Я, конечно, имею в виду один всеобъемлющий тип русской литературы, поднимавшей коренные вопросы человеческого бытия когда роман как мир и когда он вызов всему свету, или когда драма — так уж драма, из которой герои лезут на Гималаи подлой современной цивилизации и палят, как дядя Ваня и Соленый, по своим теням, или пьеса, роющая, как крот, под бытие, — «Жизнь человека» Леонида Андреева Для меня живой дух русской литературы отнюдь не в пределах современной России, и даже не в русскоязычной литературе всех трех волн
Мне кажется, что русская литература продолжается в Германии, имеющей одинаковый с нами негативный
А милые умные евреи, как тот индийский столетний попугай, умевший говорить на языке вымершего индейского племени, слова которого записывал миссионер-лингвист Очень странным стало литературное пространство России, дети и внуки каторжников, которых обучали в условиях неволи палачи, подражают их тюремному жаргону. Это я говорю о так называемой провинциальной современной литературе, которая продолжает вертеться в чертовом колесе эпигонства союзписательских образцов.
Когда же начинаешь всерьез писать сам, то из тебя лезет, как из заржавленного водопровода, масса нечистот и всевозможных червей, глистов, тараканов, скорпионов и прочей дохлятины и выстраиваются на бумаге помимо твоей воли очень гнусные, сложные и похабные вещи, очень далекие от того, что чувствуешь на самом деле. Часто сам удивляешься а почему я это все пишу? По-видимому, восемьдесят лет большевизма с его гадостями и жестокостями создали внутри нас огромный негативный потенциал, который буквально фонтанирует и рвется наружу. Небезопасное это занятие — после всего, что было и что подсознательно таит наша память, всерьез писать по-русски, никем и ничем не прикидываясь и ни на кого и ни на что не оглядываясь. А быть дешевой пародией на русского независимого литератора, как был покойный талантливый Булгаков, куплетист на все ходячие темы, совсем не хочется.
Невольно делаешься гнусным писателем, противным и себе, и читателям. И этой гнусности почему-то не стыдно Да, мы это пережили и нам не стыдно своей боли. И сам не знаешь, что ответить на собственный вопрос: «А возможна ли вообще недворянская литература в России? Не являются ли все остальные ее версии и ветви пародией на погибшее неприятное, злобное, но огромное явление?» Ведь сколько было и есть мещанских салонных копий с подлинных римских и античных нимф и фавнов, но все они так далеки от того, что делалось в Греции и Риме. Для того, чтобы пробиться, быть может, в зловещее, но свободное завтра, надо восстановить мосты с нашим прошлым, раскопать все могилы, эксгумировать абсолютно все насилия и обязательно найти чью-то окостеневшую руку, которая пожмет твою и передаст эстафету, свяжет нас в цепь и благословит идти за горизонт в свое багровое, сверкающее искусственным кристаллом неведомых восторгов будущее.
КАЛИТНИКОВСКОЕ КЛАДБИЩЕ
В зимний сезон 1962-1963 гг. я заканчивал графический факультет Московского Суриковского института и писал для себя большие жанровые картины из быта московских чудовищ. В Суриковском институте я учился в мастерской Евгения Адольфовича Кибрика – здорового мощного еврея, который в молодости профессионально занимался боксом, но ему больше приглянулась карьера художника. Отец Кибрика жил в маленьком южном городке Малороссии, скупал у селян хлеб, но потом прогорел, доверяя людям по старой памяти деньги без расписок на слово. Кибрик уехал из своего городка в Петроград, поступил в Академию художеств в мастерскую Филонова и стал его самым талантливым учеником. Потом он разочаровался в Филонове и сжег все свои прекрасные работы, уцелело только несколько рисунков. Бросив филоновщину, он начал подражать мирискусникам, Босху, Брейгелю и в свете своих подражаний сделал очень хорошие иллюстрации к «Кола Брюньону» Ромена Роллана, которые тому очень понравились. Так Кибрик попал в фавор, был представлен Горькому, бывал у него и потом вышел в академики. Был он подлинный демократ, здоровяк и человек очень хороший. Он потом ударился в ленинскую тему, делал литографии с Лениным и Сталиным. Две его литографии вошли в хрестоматию: Ленин провозглашает «Есть такая партия!» и Ленин несет бревно на первом субботнике в Кремле. Став официозом, Кибрик выбился из страшной нужды. В двадцатые годы он делал в аптеках надписи на бутылках с лекарствами. Его лучшего друга по мастерской Филонова Митю такая жизнь довела до чахотки и смерти, а Кибрика спасло железное здоровье. Но с тех пор Кибрик говорил только о деньгах и о том, что теперь советская власть финансирует искусство, а в двадцатые годы художники ходили голодные. Внешне он был похож на пожилого американского бизнесмена., как их тогда изображал в «Крокодиле» уцелевший от расстрела родной брат Михаила Кольцова Борис Ефимов. И Кибрик, и Ефимов – оба евреи, оба мэтры, но как они различны! Кибрик – душа-человек, а Борис Ефимов – ядовитый красный змей. Кибрик ни в чем не замарался, а Ефимов причастен ко многим нехорошим красным делам и тайнам. Почти столетний Ефимов по сей день здравствует. Крупный, мощный, с большим выпуклым лбом и горбатым носом в роговых очках, всегда обычно потный Кибрик, сняв пиджак и оставшись в рубашке с подтяжками, обучал нас так: садился за наш мольберт и исправлял конструкцию фигуры, абсолютно безжалостно относясь к карандашной красоте рисунка.
У Кибрика был приятель Борис Александрович Дегтярев. Он вел параллельную мастерскую книжной графики. Дегтярев был образчиком всяческой мерзостности и гнилостности. Дегтярев был среднего роста, с усиками, без подбородка, и был похож на пожилого жеманного сутенера. Дегтярев был из офицерской дворянской семьи, его отец-полковник дружил с моим генералом-прадедом и они по ночам на Никольской часто играли в карты. Прадед был выдающийся картежник и как артиллерист-математик любил создавать особые карточные схемы и системы. Полковник Дегтярев воевал у Деникина и Врангеля, потом перебрался с семьей в Москву, у него была жена и два сына, и он как-то уцелел и умер своей смертью, что было само по себе удивительно. Борис Дегтярев учился с моим отцом во ВХУТЕМАСе и в частной студии Кардовского, научился там неплохо рисовать и делать технически очень тонкие карандашные миниатюры в духе Сомова. Был он законченным педерастом, но в молодости из соображений карьеры сошелся с еврейкой – редактором Детгиза мадам Содомской. Я в своих жизненных зигзагах однажды попал в гости к ее довольно красивой полной дочери. У нее была комната в коммуналке. Под кроватью ее ложа лежали работы Кибрика и Дегтярева с их надписями, подаренные ее уже тогда покойной матери. От отца я знал, что Дегтярев долго жил с этой еврейской дамой, потом ее подсидел и пролез на ее место. Из Детгиза Дегтярев сделал выдающуюся кормушку, где подъедался целый ряд близких ему авторов, в том числе и Кибрик. Так что дружба Кибрика с Дегтяревым носила сугубо прагматический характер. Интересно, что Дегтярев сделал свою карьеру тоже через Горького. Он сделал иллюстрации к ранним рассказам пролетарского классика, где изобразил какого-то субъекта со свиньей. Горький увидел это изображение и заплакал – так был похож человек со свиньей на реальный прототип. Помог Дегтяреву и слепой красный юрод Островский, тоже заплакавший, когда он пальцами нащупал на обложке своей книги рельефный штык. Обложку делал Дегтярев. У Дегтярева учился знаменитый ныне певец гнусных советских коммуналок и принудительно изготовленных стенгазет Илья Кабаков, долгие годы кормившийся детскими книжками. Дегтярев вечно путался со своими шоферами, наглыми откормленными педерастами, и приводил в свою мастерскую позировать педиков-натурщиков – надушенных, завитых и с перламутровым педикюром. Детгиз испокон века помещался в доходном доме на Лубянской площади прямо напротив зловещего куба КГБ.
В этом же доме у Дегтярева была квартира. Родня у Дегтярева издавна работала в НКВД и, наверное, открытый древнеримский образ жизни Боба (кликуха Дегтярева) как-то обогревался этой
Я помню, как он разрешил делать диплом Кириллу Соколову по роману Эльзы Триоле чуть в левоватом французском духе. Сейчас Кирилл Соколов живет в Англии и делает там мрачные литографии. Но вот с художником Виталием Соповым, здоровенным громилой, бывшим сотрудником милиции, потом переменившим фамилию на Линицкого и ставшим ныне монахом, у Дегтярева вышел конфликт. Он долго не хотел его выпускать на диплом за религиозные линогравюры к «Братьям Карамазовым». А про Кибрика и говорить нечего. Он ужасно до смерти всего боялся и, как многие максималисты двадцатых годов (а он был таким), потом круто переменился и стал столпом соцреализма. Кибрик заставлял студентов, и особенно дипломников, рисовать советских красномордых рабочих, любимым его учеником стал Попков. Он иногда приходил по старой памяти в мастерскую со своей женой Кларой. Попков рисовал в московском суровом стиле жуткие синюшные хари рабочих. Был тогда в Москве такой грубый зловещий стиль: Обросов, Салахов, братья Никоновы, Попков. В это время писал свою «Братскую ГЭС» Евтушенко, и все ждали, что наступит эпоха суровой пролетарской правды и всеобщего равенства. Как же, дождались! Попков красиво по-русски и умер: напился пьяным и стал ломиться в такси, где сидел инкассатор. Инкассатор был тоже пьян и застрелил наповал Попкова. В это время всячески восхвалялся ВХУТЕМАС, левачество, жуткое рыло Маяковского с жеваной папиросой висело во многих квартирах. Под Маяковского явно косил бородавчатый, как жаба, Роберт Рождественский. Наш графический факультет размещался в старом здании на Мясницкой, где когда-то был школа живописи, а потом ВХУТЕМАС. Все здание занимали физики, а мы только один коридор. В соседней мастерской плаката, где когда-то была мастерская Фаворского, случайно размуровали стенной шкаф с папками гравюр и рисунков Фалька, Фаворского, Павлинова. Студенты их растащили. Мне тоже досталось несколько литографий Фалька, Рождественского и Куприна: пейзажи с кубами домов и круглыми, как женские бедра, кустами. Так сказать, русский сезаннизм. Я сам тогда из протеста против соцреалистической тугомотины увлекался Сезанном. Сезаннизм – это затягивающее эпигонство, вроде наркомании и курения. Мэтр, упрощая природу, придумал гениальную формулу для бездарей-эпигонов. Под Сезанна легко стилизовать любую тугомотину, и вся Центральная и Восточная Европа ему целый век подражала, заикаясь по-сезанньему. Кибрик заставил меня делать диплом из огромных линогравюр, изображавших северные порты: Мурманск, Архангельск, где я бывал. Эти северные порты, склады мокрой черной древесины поражали меня бесхозной мрачностью, угрюмыми отрешенно-окостенелыми мордами пьяных рабочих и матросни, наглым похабством тамошних девок. Мрачнейший, угрюмейший край. Мрачные и угрюмые гравюры я и нарезал, чтобы получить этот распроклятый диплом, который мне совершенно не пригодился в жизни, так как официальной карьеры я не захотел делать. В эту дипломную зиму у меня была отдушина – мне предложили отреставрировать Храм на птичке, то есть около птичьего рынка на Калитниковском кладбище. Храм никогда не закрывался, это было позднеклассическое сооружение с куполом школы Матвея Казакова и с пристройкой и колокольней середины девятнадцатого века. Внутри храм был закопченный и грязный. Командовал в храме старый церковный жулик Василий Васильевич. Духовенство там было своеобразное: настоятель – бывший обновленец, рыхлый рослый грузный симпатичный старик-пьяница, протодьякон отец Александр, сын обновленческого митрополита Александра Введенского, и молодой батюшка – еврей-выкрест со шрамом от бритвы на цветущем лице. Выкрест-священник суетился, бегал, шустро крестил младенцев и отпевал покойников. Настоятель пил кагор и служил надтреснуто, хрипло, не спеша.
А сын митрополита Введенского весь год сидел на бюллетене и приходил служить только на большие праздники. Служил он прекрасно, голосом и актерским умением Бог его не обидел. Он кончил Духовную академию, был женат на роскошной блондинке в бриллиантах, ездил на своей машине, но был, как многие восточные люди, с ленцой. Внешность он имел жгучую, армянско-еврейскую, как его знаменитый отец. Псевдомитрополит, презревший все традиции православия, взял себе в жены особо страстную темную пролетарскую блондинку из бедной семьи, которая должна была удовлетворять его ужасную похоть. После смерти митрополита с его вдовою жил один одесский церковный жулик, в прошлом сиделый мошенник, которого я знал и который рассказывал о чудовищной похотливости ересиарха и о постельных привычках вдовы, так как ряд лет исправно нес при ней половую трудовую вахту. За это вдова устроила его работать в патриархию, в близкие люди к патриарху Алексию I (Симанскому), что доказывает близость Московской патриархии и обновленческой ереси через общее лубянское начальство, которому они все исправно служили. Патриарх Алексий I (Симанский), будучи архимандритом, одно время сам был в обновленческой ереси. Псевдомитрополит Введенский был культурным человеком, мог, как адвокат, часами красноречиво говорить на любую тему, любил классическую музыку, ходил в консерваторию, собирал старинную европейскую живопись, имел в Сокольниках особняк и из-за своей похотливости сожительствовал с пролетарской кошечкой. У его жены был вид кошечки-блондинки. Я эту пару однажды видел в консерватории. Такой чуть татарский тип, похожий на французских кинозвезд. Среди русских темных пролетарок попадаются такие неутомимые, как моторы, труженицы любви, ранее составлявшие кадровую основу публичных домов. Сейчас, когда блатные «пацаны» и русские проститутки хлынули на Запад, это стало общеизвестным фактом. Все они красятся в блондинок и зовутся Наташами. Псевдомитрополит также участвовал в диспутах с Луначарским в Политехническом музее, выступая на стороне Бога. За Введенским пошла масса духовенства, среди них и будущий патриарх, тогда митрополит, Сергий Страгородский, подписавший печально знаменитую декларацию 1927 года о плотном сотрудничестве Московской патриархии с ВКПб, ОГПУ, НКВД и прочей красной сволочью. Роль обновленческой ереси в отдалении Московской патриархии от дореволюционной православной жизни огромна. Так, нужна большая объективная монография об обновленчестве с привлечением источников из архивов ОГПУ и КГБ.