Антология современной азербайджанской литературы. Проза
Шрифт:
— Ну как, оживил? — спросила шепотом тетушка Саялы.
— А ты как думала! — сказал фельдшер с гордостью, словно свояченица Салахова и в самом деле была мертва и оживил ее не кто иной, как он сам, этот олух, который не может разделить корм для двух ослов.
— Слава богу! — перевела дух тетушка Саялы. — Буду твоей жертвой, Махмуд, скажи ему, пусть и нам даст хоть один из этих правительственных уколов. Может, у него остались лишние?..
Фельдшер удивленно уставился на нее:
— Какой укол, старая?..
— Укол, чтобы, значит, нашему старику…
— Да ты что, в своем уме?..
— Да стану я твоей жертвой, Махмуд, Не задарма же прошу. Ты только возьми у него один-единственный, малюсенький укол, а уж
— Боже мой! — вздохнул он. — Старая женщина, и ума-то не научила, даже не думаешь, что говоришь…
Тут к ним подошел врач, и фельдшер был вынужден оборвать свою речь. Он живо отступил в сторону, уступая место врачу напротив Саялы, которая суетливо поправляла шаль на голове. Врач внимательно поглядел на старуху.
— Добро пожаловать, сынок, в наше село, — вежливо обратилась Саялы к врачу. — Дай бог тебе здоровья, долгой жизни. Как хорошо, что ты приехал.
— Вы, мамаша, кажется, родственница пострадавшей?
— Нет, уважаемый, не то чтобы родственница… Хотя в сельской местности все друг другу приходятся родственниками. И, кроме того, товарищ Салахов такой человек, дай бог ему здоровья, что грех не волноваться даже за самых дальних его родных… Но дело не в нем, — продолжала старуха, и теперь голос у нее охрип от волнения и задрожал. — Да перейдут ко мне твои боли, сынок, да жить тебе здоровым до глубокой старости, старик у меня заболел, еще с прошлого Навруз-байрама не поднимается с постели. Спасибо Махмуду — делает все, что может, но ничего не помогает.
Врач обернулся к фельдшеру:
— Чем болен?
— Боли такие, — ответил фельдшер, — в легких.
— А сколько ему лет?
— За семьдесят перевалило, сынок, перейму твои печали. Если б не эта проклятая болезнь… Крепкий был старик, — сказала Саялы, — ужасно его мучают боли, до рассвета глаз не смыкает. Стану я жертвой твоей, дохтур, дал бы ты хоть самый малюсенький из тех уколов, что привез, сделали б старику. Дело богоугодное. Мучается бедняга, смотреть жалко. Он ведь тоже был на службе государственной, служил с честью-совестью, строил колхозы, бандитов ловил…
— Делаете морфий? — снова обратился врач к фельдшеру.
— Я уже устал выпрашивать… Пишу куда надо, но никакого толку… Не посылают. Да что морфий?.. Элементарных лекарств нет…
— Так вот, поди скажи там медсестрам, что я просил дать, возьми две ампулы, — потом врач обернулся к Саялы, — сделайте ему укол — боли утихнут. Не беспокойся, мать, все будет в порядке… — И врач торопливой, деловой походкой удалился.
Саялы от счастья застыла, не в силах выговорить ни слова. Только через некоторое время она будто бы очнулась, в сердцах хлопнула себя по груди.
— Ах, убей меня аллах! Даже не поблагодарила его, — и обратилась к подошедшему фельдшеру: — Как же теперь быть, а, Махмуд?
— Никак, — хмуро отозвался тот, — ты иди домой, а я следом за тобой, вот только шприц захвачу.
Словно на крыльях возвращалась старая Саялы домой. Удивительно легкой казалась она себе, на удивление подвижной, и улыбка тихая, светлая не сходила с ее лица. Те, кто встречались ей по пути, в недоумении провожали ее взглядом — уж не свихнулась ли, случаем, старая? Но никого не замечала тетушка Саялы. Где уж им знать, что это надежда, большая, огромная, как жизнь, окрылила старуху, подарила ей эту тихую улыбку, которую уже давно никто не видел на ее потемневшем лице. Но сердце, между тем, старое сердце тетушки Саялы билось загнанным зверьком, и казалось, еще немного — выскочит оно из груди, и она нет-нет, да и молилась про себя: «Помоги мне, Боже, помоги мне дойти до дому, доведи меня до дому, Боже, дай обрадовать старика…»
И вот она дома. Сердце все еще бешено бьется. Улыбка все еще не растаяла на лице, все еще продолжают
— Черкес, а Черкес! — громко позвала она.
— Чего орешь? — отозвался он тихо. — Не глухой, слышу.
Услышав его знакомый спокойный голос, она порадовалась неосознанно, теплая волна обдала сердце, и тут же затосковала Саялы — у старика только голос и оставался таким, каким был.
— Я с дохтуром говорила, что из Баку приехал. Сказал, что вылечит тебя. Дал этому олуху, Махмуду, тот самый укол, что свояченице Салахова делал, когда оживлял ее. Сейчас Махмуд придет. Дохтур сказал, как старику твоему этот укол сделают, так тут же, говорит, он встанет на ноги.
— А он знает, кто я?
— Еще бы! Как только я назвала тебя, он так и сказал: «Кто же не знает Черкеса из Жемчужного Оврага?!»
Тетушка взяла в свои сильные руки, исхудавшие, потемневшие кисти мужа и стала их поочередно массировать, продолжая рассказывать:
— Сказал еще, что до сих пор в Баку не знали, что ты болен, а то бы его давно прислали сюда, к нам… Да что говорить! Если уж мертвых оживляют, так что для них твоя болезнь… Раз плюнуть.
Черкес больше ничего не спрашивал. Тетушка Саялы за последнее время, а если точнее, за последние два месяца привыкла к этим его внезапным переходам от расспросов к молчанию. Старик этими расспросами словно заглушал приступы боли. А когда боль ненадолго отпускала, и старик впадал в забытье, прекращался рой вопросов; тетушка Саялы садилась на маленький коврик у его постели и начинала осторожно массировать ему руки. В такие минуты под тихие стоны старика тетушка Саялы вспоминала разное из своей жизни — веселое и грустное, тяжелые дни замужества и свои молодые годы в девичестве. Вся жизнь ее была как на ладони — проста и понятна, но лишь одного не могла понять она, лишь одно не давало ей покоя: откуда эта болезнь у ее старика, почему именно Черкес должен был ею заболеть, такой ужасной болезнью, которая в первые дни, когда еще муж был на ногах и только начинал ощущать приступы боли (на что не обратил сперва внимания), коварно подкралась, потом уложила его в больницу, все больше и больше мучила, высушивала, истязала его? Почему именно он? Когда Черкес возвратился из районной больницы, фельдшер, разведя беспомощно руками, сообщил тетушке Саялы: «Это, старая, такая болезнь, что только помоги ему Бог». Так выходило, по его словам, что это божья кара постигла старика? И чем же это мы его прогневали? Кому причинили зло, или, может, чей хлеб, честно заработанный, отняли? Если каждому воздается по делам его, то почему же эта болезнь не настигла, скажем, бывшего председателя исполкома, чтобы его Аллах прибрал?! Ведь столько зла он причинил людям! Но разве такой олух, такой захудалый фельдшеришко мог ответить на подобные вопросы? Что можно ожидать от такого? Но иной раз внутренний голос говорил тетушке Саялы, что фельдшер прав, и это кара божья, правда, неизвестно, за что, но разве дано нам знать?.. Неисповедимы пути твои, Господи…
А твердо знала тетушка Саялы лишь одно: ее старик, ее Черкес — это единственное, что еще привязывало старуху к этой земле, что удерживало ее в этой жизни, будто глоток воздуха он для нее, не будь его, и Саялы не жить на этом свете…
Пришел фельдшер Махмуд — и не успел войти, как спросил:
— Что это тут так темно?
Вместо Саялы, которая совсем уж было собралась съязвить что-нибудь в ответ, отозвался разбуженный голосом фельдшера Черкес:
— Без света мне и боль как будто потише кажется… Вот и задернули занавески.