Аракчеев: Свидетельства современников
Шрифт:
Я хотел его остановить. Но можно ли остановить лаву? Итак, я видел здесь вместо одного целых двоих, пришедших в исступление. Граф имел низость выигрывать расположение у черни унижением мыслящих существ.
Назад воротились мы еще скорее. Граф отослал меня в своем экипаже домой, а сам после обеда поехал к Государю. Весь Петербург знал уже о нашем путешествии и завидовал моему счастию. Вот как оно по наружности обманчиво!
Всякое воскресенье граф возил меня в военно-сиротское отделение… Я не могу обратиться к судьбе, которая меня ровно 40 лет баловала и Делала мишенью для выстрелов зависти. Мудрецы правду говорят, что лишняя известность есть уже несчастие [477] .
477
На
Граф, показывая мне военно-сиротское заведение, говорил, что 80 тысяч этих малюток, раскиданных по лицу России, до поступления в его ведомство гасли как свеча: десятый умирал, а пятый был болен. Вообще же все имели закоренелую чесотку. Хлеб получали они пополам с песком, а говядину раздавали им как артос [478] , и то в год не более трех раз. Зато наружный вид заменял все: кровати были лакированные, а полы, столы и скамейки светились, как зеркало!
Истину сего мог я подтвердить и сам, видевши смоленское отделение, где эти малютки ели хуже страусов. Я понять не мог, как желудок человека мог в себя принимать вместо хлеба почти живой песок, а вместо пищи — жидкость, составленную из одной почти теплой воды. В 1830 году я видел петербургское сиротское отделение в команде уже Клейнмихеля: обучение прелестно, порядок необыкновенный, установление и расснащивание обеденных столов, прием и раздача пищи — почти театральные; пища прекрасная; гимны, которые 1000 человек поют одним хором или одним согласным тоном в церкви, до и после обеда, восхищают слух зрителя и возносят душу к предмету ее обожания. Содержание сих детей, как Клейнмихель мне говорил, казне ничего не стоит, но содержатся они остатками провианта и амуниции…
478
В субботу Светлой недели в православных храмах раздают освященный хлеб (артос) в память о праздничных братских трапезах первых христиан.
В один день, когда мы обедали у графа и шел обыкновенный разговор о здоровье обожаемого царя, вдруг — фельдъегерь с огромным пакетом, за ним другой, за тем третий и т. д. Граф в восторге сказал:
— Ну, слава Богу! Государю, видно, легче, если он опять начинает работать.
В последний день Масленицы, когда Государь решительно еще никого не принимал, велено мне представиться Его Величеству: таково его было нетерпение! Граф Аракчеев дал мне письменный пропускной вид к Царю с тем, чтоб я тотчас после придворной обедни представился. <…>
На другой день граф встретил меня с довольною миною.
— Ну, Государь тобою доволен так же, как и я. И когда я сказал Государю, что мы с тобою довольно уже занимались, Государь изволил отвечать: «Это видно, граф, что он побыл с пользою в твоей школе. Как кажется, он любит поселение и подает надежду». — Граф, улыбаясь, продолжал: — Видишь ли, как Государь прозорлив, от него ничего нескроется. Но он так же, как и я, подозрителен. Чуть что солжешь, тогда он тебе ничего уже не поверит. Мне никто не верил из гог-магогов, чтобы я успел сделать то, что я сделал. Они не могли даже представить себе, как 30–40 тысяч рабочих поместить в одном месте и назначить каждому свой круг действий, не мешая другому. Но мне Бог помог, и Государь до сих пор мною доволен. Но я уж стар. Легко может быть, что Государь захочет иметь помоложе; может быть, и тебя сделает генерал-лейтенантом, ты же мастер писать и говорить и лучше меня учился, а я учился на медные деньги.
Я молчал, чтобы не ввести его опять в исступление, ибо никто легче его не переходил от умиления… к грубостям и преследованию. Я здесь догадывался, что мне, конечно, хорошо у Государя, когда граф в колкостях изображает свою зависть.
…Надобно отдать графу полную справедливость… у него на все написаны правила и всякому дано место. Кто поверит, что солдату и корове написаны с одною и тою же точностью маршруты для ежедневных их переходов! По моему мнению, излишний педантизм есть мера гибельная, стеснительная и опасная.
Наконец наступил день моего отъезда. Граф, зная, что я небогат
Чрез неделю приехал он сам, и с этой минуты начинаются новые сцены.
479
Имеется в виду Мария Алексеевна Маевская (урожд. Возницкая; ум. 1828), первая жена мемуариста.
Чтобы лучше знать характер графа, надобно сперва приблизить к нему слух и внимание. Это вот какой человек: зол, вспыльчив без ограничения, а иногда и до забывчивости, нетерпелив, как дитя; деятелен, как муравей, а ядовит, как тарантул. Ежели ему хочется кого связать с собою (это выражение можно отнесть к одному ему, ибо без сильной цепи не было человека, который бы мог ужиться с ним), то он вначале его ласкает, обнадеживает и дает чины и кресты на словах. Но когда утвердит его на месте, тогда обращается с ним как с невольником и позволяет себе все дерзости. Но чуть кто покажет вид гнева или захочет оставить его, того гонит с злодейскою жестокостью. В этих случаях надежда на Царя, и иногда божественная улыбка его смягчала страдания и отводила душу от отчаяния… Когда ему чего захочется, он употребляет ласки и большие обещания; когда это исполнится, находит недостаточным, и никогда у него не обойдется без шума и неудовольствия. Скорее можно открыть квадратуру круга, чем средний характер графа: у него сто характеров в один день Будучи охотник до мелочей, он вечно занимается мелочью: ссорить подчиненных и, выведывая тайны их, обнаруживать потом их в глаза, делая их непримиримыми врагами. У него шпион и инвалид при его доме, которому иногда дает по 300 лозанов…
Образ мыслей графа столь же странен, как и характер его. Он подозрителен до неимоверности; он не знает различия между людьми и всех считает как одного. Ему кажется, что самое слово человек есть уже злоупотребление; ибо, по его мнению, что ни человек, тот и вор, что вся страсть его — брать и наживаться. Для этого-то он ссорит одного с другим, чтобы оба ему высказали… Но, может, никто в мире не был столько обманут, как граф. Доказательство — собственный его полк или фаворитный Ефимов [480] .
480
О «фаворитном Ефимове» подробно рассказано в мемуарах А. К. Гриббе (см. выше).
В первый день приезда графа к нему никто не является: этот день берет он на успокоение и на осмотр. Ему подают все домашние приборы до десертной ложки, и чуть что-либо запылено или оботрется, с того взыскивает.
Но вот он уже и в Старой Руссе с наперсником своим — г. Жеребцовым, которого можно поставить в одну раму с Морковниковым. Он принял меня ласково и тут же дал кучу письменных комиссий, к свету я их кончил. Граф, читая мое положение о перевозке больных, написал своею рукою: «Исполнить; а чтоб память трудов генерал-майора Маевского оставалась всегда в виду, проект сей хранить в дежурстве». За этим посыпались от него приказания и поручения, которые исполнялись мгновенно и с точностью. Граф в двух-трех местах объявил Высочайший указ сам, а в остальных объявляли Жеребцов, Клейнмихель и я. Граф и устал, и струсил, ибо на первом и последнем ночлеге обставил себя баталионом солдат, а у входа в двери положил Шумского, опасаясь бунта…
Ему набрали до двадцати человек из сопротивлявшихся… которых он при себе велел обрить… Все сомневались в удаче; ежедневные письма к графу показывали общую недоверчивость и опасения…
Меня самого провожали из Петербурга с сожалением, полагая, что я беру на себя весьма опасное предприятие и что оно кончится или моею смертию, или бунтом. Граф наставлял меня, как ребенка, и нарочно при всех, как приступить к делу. И едва он выехал, как я на другой день обрил и одел роту до 500 человек. Донес графу; но граф… меня остановил.