Архив
Шрифт:
Антон запрокинул голову – осмотреть типичную панельную многоэтажку. Одну из сотен тех самых, что выстроены по нашей необъятной целыми кварталами, в пять лоджий шириной с одной стороны, широкой, и в одну по бокам. Еще нелепо кое-где присобачены окошки. Забавно: смотришь вверх на 14-й этаж – головокружения нет, а перекинешься через перила с него же вниз – вмиг опьянеешь, если не привык с парашютом падать на головы врагу.
Он тяжело вздохнул.
– Все проверили?
– Да что тут проверишь? Свидетелей нет, мужик какой-то позвонил да свалил отсюда поскорее. По Базе вообще никакого отношения ни к девке, ни к матери ее не имеет. Приехали, лежит, коченеет. Нашли документы, пробили, мать
– А эти? – Антон проглотил укор и тыкнул стаканом куда-то в туманный внутренний скверик.
– Кто? – Полицай глянул, но ни единого отблеска мысли на его лице не появилось. Видимо, он – тот самый Ковальчук.
– Ну эти. – Антон повторил жест, но на него теперь смотрел только худощавый паренек, напарник этого жирного. Вот ведь парочку подобрали: на одном пуговицы лопаются, а другому форму вокруг себя обмотать можно. Хоть поменялись бы.
– Я не понимаю.
– Я заметил. Вон алкаши спят на скамейках. – Антон сделал последний глоток горячего кофе.
– А, да… Действительно…
«Опять нихрена не проверили, падлы.»
Полицейский поправил фуражку, положил руки на пояс, правую поближе к кобуре, а левой – прижать торчащий жирок, и зашагал к скамейкам, где местные бомжи и алкаши лежали и тоже рвались в небо, в рваных кедах…
– И паренька сюда тащите.
Мент остановился, огляделся, обернулся и опять посмотрел своими маленькими свинячьими глазками на Антона, а сухопарый стажер повторял его движения точь-в-точь. Сколько ж суеты, когда ты тупой.
– Какого паренька?
– Вооон того.
К одному из арочных выходов из дворового «колодца» спешил пацаненок, ссутулясь и запустив руки в карманы ветровки.
«Которая на твоем веку, Антон?»
Антон боялся.
Боялся опуститься на корточки, приподнять пропахшую хлоркой простынку и посмотреть на ее изуродованное лицо, отпечаток переживаний на нем. О чем она думала, когда шагнула в бездну? Какое проклятье ее настигло, привязалось и доконало настолько, что она решилась? Как вообще смогла осуществить это, против своей собственной природы? Никто не задумывается, насколько же отчаянным должно быть состояние, когда даже мольбы о помощи всем вокруг остались неуслышанными, что шаг за край оказался единственным выходом, а инстинкт самосохранения – молчаливым наблюдателем вместо спасителя.
А мольбы были. Они есть. Они всегда есть, их просто понимать начинают только потом, заказывая в фотоателье напечатать фотографии с черной диагональной линией в углу, венки, ресторан на поминки, звоня родственникам, друзьям и просто знакомым, опуская гроб в могилу, ставя прах на полку или развевая его по ветру где-то вдали отсюда, в том месте, к которому навсегда осталась прикована душа сгинувшего.
Мольбы были, нелепыми телефонными звонками, на которые черствый ответ «ужин в холодильнике, разогрей, и вообще чего трезвонишь?», или более короткий «Я на работе», и гудки, гудки, гудки… Всегда гудки, короткие в трубке вспышки, как последние тяжелые надрывные биения сердца. Может, в ее телефоне или компьютере остались непрочитанные и неотвеченные «Привет» кому-то, кто был дорог и важен, но остался безразличен к ее судьбе.
Всем плевать, и некому было подорваться, скакануть в машину и примчаться, нарушая правила, чтобы помочь, утешить, спасти… а самоубийцы хотят, чтобы их в сотый раз отговорили и спасли. Это как наркотик: заставлять других беспокоиться о тебе. По-другому не получается уже. Им это нужно, как кислород. И как сделать шаг в пропасть.
Последний.
Но всем плевать, а потом становится слишком поздно.
Ему не плевать, и именно поэтому грубую ткань поднимает он, а не кто-то другой. Черты ее бледного лица казались знакомыми даже сквозь ссадины и подтеки крови. Кто-то закрыл ее глаза, спрятав онемевшие зрачки – по ним он точно узнал бы ее. Но все же очередной выдающий затрещину приступ дежа вю пронзил мозг и даже все тело электрическими иглами.
Он не мог иначе.
Он должен был.
По правилам должен был, но не только. Самому себе тоже должен был. Ему же теперь тащить ее крест до скончания времен и беседовать по ночам, плакаться, объяснять что-то, просить прощения ни за что, стоя на коленях и обнимая, но все без толку, все впустую. Она ушла и уже не вернется. Никогда.
Антон закрыл глаза и шумно выдохнул. Голова немного закружилась от хоровода мыслей. Открыть бы глаза обратно в южную ночь и ослепнуть от лунной дорожки на водной глади. Но это уже даже не нарисованная HB-карандашом панорама в окне, это – что-то больше, глубже, сильнее. И это уже не скомкаешь и не выморгаешь. Нечасто его так пронимает.
Он поднялся. Менты убежали ловить подростка, клерк курил в стороне и тряпкой из микрофибры стирал пятнышки со своего автомобиля, водители скорой и катафалка спали на своих сидениях, запрокинув головы и похрапывая, врачи ругались с диспетчером по рации, только мать прикрывала рукой сведенный судорогой рот и мокро смотрела на простынь, представляя что-то свое. Не пляж, не звезды в небе, а то, как этой простыни здесь нет, и тела под ней нет, и вообще никого здесь нет, а она возвращается с ночной смены, поднимается в лифте на свой этаж, открывает дверь ключом, а дома – дочка встречает, крепко обнимает прямо с порога, вся взъерошенная и заспанная ранним утром.
Но мы все здесь. Кроме дочки.
«Мне бы окликнуть ее, пусть сюда идет».
Но он так не может и сам подходит к ней, не спуская глаз. Зачем-то пытается впитать всю горечь уже пролитых слез. Наверное, чтобы самому запомнить этот миг навсегда, но смысл? Он и так никогда не забудет, даже перед далекой смертью на своей постели в окружении близких (херня, каждый рождается один и уходит тоже – один, в блевотине, сранье, боли и грязи). Скорее, чтобы поставить отсечку своих воспоминаний вот на этом самом моменте приближения к героине этой печальной истории. Чтобы потом писатель или сценарист именно вот здесь закончил свое повествование, оставив дальнейшее на откуп фантазии читателя. Или зрителя. Или никого, ведь история Антона – довольна типична для своего времени, и чьего-то внимания, по сути, не стоит: один из миллионов, отправленных умирать во славу отечества в далеких странах, один из тысяч выживших и вернувшихся оттуда, из ада, и один из единиц, принятых обратно на службу родине по собственной воле.
Шаги громыхали ударами крови в висках и отзывались тряской в вестибулярном аппарате, будто он шел к ней не в кроссовках с огромной резиновой подошвой, а босиком. К ней на эшафот. Ведь покончившие с жизнью – они не только себя казнят, но и всех близких и причастных ставят в широкую линию перед рвом глубиной в метр и длиной в два, и расстреливают.
– Извините…
Он хотел глянуть ей в мутные от слез и соли глаза, но не мог себя заставить. На кратких курсах переподготовки говорили: «если не хочешь смотреть в глаза, то смотри в переносицу, собеседник не заметит разницы».