Архив
Шрифт:
Затаив дыхание, Брусницын развязал тесемки и перекинул обложку. Судя по листу использования, дело Гагарина поднималось из хранилища только раз, в тридцать втором году, при контрольной проверке, о чем удостоверяла неразборчивая подпись какого-то архивиста, видно, скромный был человек. Брусницын, при плановом просмотре документов, когда работал в отделе хранения еще, старался подписываться четко, как-никак подпись его в архиве будет жить и жить. И процедура эта вызывала в нем трепетное чувство, видно, он и впрямь честолюбив…
И вновь перед глазами Брусницына потекла жизнь давно ушедших и, видимо, славных людей, занятых, в основном, мирным делом. К военным заботам относились фотографии молодого Гагарина, ротмистра Кавалергардского полка… Затем
Брусницын терпеливо переворачивал плотные страницы. Глаза привыкли к низкому, растянутому почерку. А ноздри принюхались и уже не чувствовали теплого духа, исходящего от грязно-серой бумаги с рыжеватыми разводьями по краям… Со стороны Брусницын сейчас напоминал взявшего след бывалого пса, уверенного в том, что жертва никуда не уйдет, а спешка укоротит упоительность азарта поиска…
Немой, безадресный конверт шел за листом со сводом каких-то работ по нумизматике. Первый конверт в деле. Обычно в такие конверты складывают мелкую документацию, письма, записки, всякую дребедень. Без нумерации, россыпью, порой даже не отмечая в листе использования документов.
Вытянув пальцы, Брусницын постарался освободить конверт, но спрессованные листочки упирались, пришлось взять пинцет. Надо действовать осторожно, не надорвать, не переломить, ювелирная работа…
Едва отделив несколько листочков бумаги, Брусницын не увидел, нет, он как бы почувствовал кожей, как чувствуют случайный всплеск солнечного света в лесу сквозь плотный панцирь деревьев, раскачиваемых ветром… Листочек кувырнулся и упал ничком. Переждав, Брусницын подобрал его непослушными пальцами. Подпись он признал мгновенно. Четко выведенное имя и какую-то ополовиненную фамилию, с заглавной буквой из трех параллельных штрихов, покрытых твердой уверенной чертой, точно крышей. Конечно, это не письмо, скорее пространная записка. И начиналась: «Уважаемый сударь Александр Павлович, прошу простить великодушно старика за долгую задержку с ответом на Ваше письмо…» Глаза от волнения не могли вчитаться в текст, написанный нервным высоким почерком, с прижатыми прямыми буквами, какими-то острыми, словно собранные колючки, а содержание написанного властно подрубала подпись. Брусницын ощутил тяжесть записки, словно она была из пластинки металла. Он уперся локтями в стол, пытаясь унять дрожь пальцев. Так просидел несколько минут, глядя на записку уплывающим взором. В то же время мысли его становились все четче, все злее. Почему эти мысли не пришли к нему раньше? Он не был уверен, что разыщет записку? Да, да — он тешил себя… неудачей. Уверенность в успехе поиска навязывалась ему даром провидения Гальперина, профессиональное чутье которого редко подводило.
Он пытался себя уговорить. Ну, что особенного? Несколько десятков слов лежали забытыми восемьдесят лет и пролежали бы вечность… Но уговорить себя не удавалось. Хоть это и ничего не значащие вежливые фразы, но начертанные великой рукой. И они должны увидеть свет. Пусть через нечистые лапы Варгасова, но увидеть. Не для себя же лично он их сбережет, продаст, сукин сын. Толстовскому фонду или коллекционерам. Но обнародует.
А вдруг записка фальшивая, а?! Брусницын засмеялся коротким натянутым смехом, при этом его мягкое, женское лицо оставалось печальным. А почему бы и нет? Сколько ходит по свету фальшивых писем великих мира сего! Снедаемые честолюбием, люди изготовляли эти свидетельства, под лестным для себя текстом, чтобы изнурять ближних завистью, вызвать почтение к себе, да и просто ухватить денег. Так почему бы и помещику Сухорукову так не поступить, раз он хочет прославиться на ниве народного просветительства?! Что может поднять репутацию выше, чем внимание самого Льва Николаевича Толстого!
А коль записка фальшивая, то и бог с ней, будет
Брусницын встал, сделал несколько шагов, нетвердых, крадущихся, словно был не у себя, а в квартире Гальперина… Или Варгасова… «Боже ж мой, дались они на мою голову, — горестно прошептал он непослушными губами. — Что же они делают-то со мной? С моей совестью и моей судьбой? А может быть, это и есть моя судьба, может, для этого я и родился на свет, чтобы через предательство и подлость заявить о себе миру, а?»
Брусницын сжал кулаками виски и забегал по комнате, словно мышь в клетке, от стены до стены… Надо что-то предпринять! Надо достать денег, вернуть Варгасову. Надо пойти к Гальперину, бухнуться на колени, как советовала Зоя. Надо! Надо… Надо купить Катьке зимнее пальто, надо купить себе сапоги, он всю жизнь мечтает о сапогах, высоких, с меховой подкладкой, иной раз в холод ноги так промерзнут, что мозги студятся… Столько надо, что никаких денег не хватит! А вот у Варгасова их навалом. Почему? По какой такой справедливости? О, как он их всех ненавидит. Всех! И Гальперина, и Варгасова, этого жулика и вора… И Катьку с Зоей, вечно недовольной строптивой и толстой спутницей его жизни. Он — худой, а она — толстая, это же о чем-то говорит! А Катька? В грош не ставит отца, вся в свою мать.
Голова разрывалась от мыслей, даже слегка потрескивала, как переспелый арбуз. Достаточно слабого толчка — и голова лопнет…
Брусницын остановился у зеркала. Каким образом расколотое тусклое зеркало попало под стекло одного из шкафов, никто в каталоге не знал… Если пристально лицезреть собственную физиономию, создается впечатление, что покидаешь свою оболочку и переходишь в другое обличие, становишься чужим, незнакомым человеком. Можешь беседовать с самим собой и в то же время узнавать о себе постороннее мнение.
«Что же ты решил? — молча спросил Брусницын у Брусницына. — Довести до конца то, что задумал?»
— «У меня нет иного выхода, — молча ответил Брусницын Брусницыну. — Есть только один шанс оправдаться — если на репутацию Гальперина будет брошена тень… Хотя этот циник и бретер сам по себе имеет такую репутацию, что… ему прощают многие грехи, странно, но так. Он добрый черт…»
— «Как ты пришел к такому решению? Давно?»
— «Нет. После встречи с Варгасовым. Помнишь, он сказал: «Бескорыстно создают себе врагов только дураки». Тогда и возникли у меня странные ощущения… вроде как в темной комнате, когда чувствуешь присутствие постороннего, хотя того и не видно».
— «И до сих пор не видно?»
— «Хорошо тебе задавать вопросы… Ты из другой жизни, из вполне достойной жизни, что была у меня до того злополучного вечера, когда Гальперин пригласил к себе домой и посулил свое кресло. Это — ты! А я — обманутый в своих надеждах неудачник».
— «Не канючь, ты и без того жалок… Так как?! Что предпримешь? Или побежишь за советом к Варгасову? Нашел кумира, ничего себе! Я еще мог бы понять какого-нибудь ханыгу, которому честь и достоинство россиянина — пустой звук, разменная карта. Но ты? Архивист! Ты же всей душой своей, нутром, селезенкой связан с теми судьбами, что навеки запечатлены в хранилищах архива. И своими руками за несколько сребреников продаешь… Да, всего лишь записка. Но чья? Кому? И во имя чего!»
— «Я еще ничего не решил! Не казни меня! Я еще могу так поступить, что ты охнешь…»
— «Интересно! Ну да ладно, знаю я тебя как никто: ты — это я! Но помни, сколько веревочке ни виться… И дело не в записке, дело в поступке. Свершивший преступление всегда находит оправдание, поэтому нести позор передает детям. У тебя есть Катька, она проклянет тебя».
— «Катька — стерва, кричит на меня, соплюха, в грош не ставит, вся в мать. Конечно, если отец приносит в месяц несчастную сотню…»