Архив
Шрифт:
Но это мойталант, и мир не перевернется, если я лишний раз его использую. К тому же сегодня я уже нарушила правила, читая вещи Бена, так что лишнее нарушение погоды не сделает. Я расчищаю место на полу, и стоит моим пальцам коснуться половиц, как он отзывается низким гудением. Здесь, во Внешнем мире, полы — лучшие хранилища информации.
Я тянусь, и пальцы начинает покалывать. Холодная немота проникает в мои руки и поднимается до локтей, и граница между полом и моей кожей растворяется. Перед моими закрытыми глазами комната обретает свои очертания — вроде бы такая же, но уже не та. Сначала я вижу саму себя, разглядывающую коробку с вещами Бена. Все цвета словно
Ухватившись покрепче, я начинаю переключаться на более ранние воспоминания.
Они проматываются как пленка на проекторе.
Время отступает, и комната наполняется тенями, которые двигаются по полу, перехлестывая друг друга и снова расходясь. Коробки исчезают, и в комнате пусто. Но это не конец. За пологом мрака я чувствую другие воспоминания и начинаю проматывать быстрее, разыскивая других людей и другие истории. Ничего, снова ничего, и затем вспыхивают воспоминания.
Ровные поверхности удерживают два типа воспоминаний: выжженные силой эмоций и запечатленные повтором, и выглядят они по-разному. Первые — яркие, четкие, резкие. А эта комната полна картинками второго типа: тусклыми, долгими днями привычки, оттиснутыми на поверхности: годы, сжатые в моменты, так что все вместе это походит на слайд-шоу. Я вижу выцветшие кадры: стол темного дерева, стеллажи с книгами, мужчина, ходящий между ними, как маятник, и женщина, вытянувшаяся на диване, — какая-то пара в годах. Изображение становится немного ярче, когда они ссорятся, но стоит женщине захлопнуть дверь, как цвета снова блекнут, а затем снова наступает темнота.
Долгая, непроницаемая темнота.
И все же я чувствую что-то под ее покровом.
Что-то яркое, живое, подающее надежды.
Немота поднимается выше по моим рукам и добирается до груди, а я сильнее прижимаю ладони к половицам и тянусь через темноту. У меня в глазницах возникает тупая боль, и чернота наконец уступает свету и памяти. Я слишком сильно отмотала. Сцены сменяют одна другую слишком быстро, превращаясь в размытые кляксы, и мне приходится вытягивать время до тех пор, пока оно не замедлится, и навалиться на него, чтобы оно, содрогнувшись, наконец замерло.
Я понимаю, что стою на коленях посреди комнаты, которая моя и не моя одновременно.
Я собираюсь мотать дальше, но что-то меня останавливает. На полу, в полуметре от меня, какая-то темная лужа и осколки стекла. Я поднимаю голову.
Комната на первый взгляд кажется милой и немного старомодной: все нежное, светлая мебель с мелкими цветочками… Но белье на постели беспорядочно смято, а содержимое шкафа — книги и безделушки — перевернуто вверх дном. Я ищу дату, так, как учил дед — собираю хлебные крошки с земли, оставляю закладки — на случай, если понадобится вернуться, и вижу на столе маленький календарь, но могу различить только надпись «март», а года не вижу. Я ищу другие «говорящие» признаки: синее платье, слишком яркое для выцветшего воспоминания, перекинуто через маленький стул. На прикроватном столике лежит книга в черной обложке.
В моей груди появляется сосущее чувство, когда я мотаю воспоминание вперед, и в комнату входит молодой парень. Вся его рубашка, как и руки до самых локтей, залита той же темной жидкостью. Она капает с его пальцев, и даже через мутную призму времени я могу разглядеть, что это кровь.
Он смотрит на свою кожу с таким выражением, будто готов вылезти из нее.
Покачнувшись, он падает на колени рядом со мной, и несмотря на то, что он не может ко мне прикоснуться, несмотря на то, что меня на самом деле там нет, я невольно отшатываюсь прочь, стараясь не отрывать руки от пола. Парень тем временем вытирает руки о рубашку. Он ненамного старше меня — вряд ли ему больше девятнадцати. Его темные волосы зачесаны назад, но некоторые пряди падают на лицо, когда он начинает раскачиваться взад-вперед. Его губы движутся, но голоса крайне редко сохраняются в воспоминаниях, и все, что я слышу, — пшпшпш, как радиопомехи.
— Маккензи! — зовет мама. Ее голос, далекий и словно нереальный, искажен слоем времени.
Парень прекращает раскачиваться и встает на ноги. Его руки повисают вдоль туловища, и тут меня чуть не выворачивает. Я понимаю, что это не его кровь. У него нет порезов на теле. Одна рука немного расцарапана, но не настолько, чтобы потерять такое количество крови.
Чья это кровь на его руках? И чья это комната? Здесь висит платье, и я сомневаюсь, что мебель в нежных цветочках принадлежит ему…
— Маккензи! — зовет мама уже ближе, и я слышу звук поворачиваемой дверной ручки. Я чертыхаюсь, открываю глаза и отдергиваю руки от пола. Картинка тут же исчезает, оставляя после себя приглушенную головную боль. Я едва успеваю встать на ноги, и тут врывается мама. И прежде чем я успеваю вынуть из кармана кольцо и надеть его, заключает меня в сокрушительные объятия.
Я задыхаюсь, и меня смывает волной не просто шума, а «холодно страшно холодно как же пусто радостной будь радостной не плачь в подушку пока не можешь уснуть будь радостной маленькая спальня коробки с „Б“ вычеркнуто ничего не помогает не могла его спасти должна была быть рядом должна была»,и я не могу отразить этот поток запутанного воспаленного сознания. Я пытаюсь возвести между нами стену — ментальную версию барьера, но она получается хрупкой, как из стекла. Попытка сопротивляться усиливает головную боль, но, по крайней мере, я отгородилась от беспорядочных мыслей мамы.
У меня начинает кружиться голова, я осторожно высвобождаюсь из ее объятий и неуловимым движением возвращаю кольцо на место. Остатки шума отступают.
— Маккензи, прости, — говорит она, а я с трудом понимаю, где нахожусь, и с трудом осознаю, что она извиняется не за боль, которую причинила своими объятиями, что она не знает, почему я так не люблю, чтобы меня трогали. Что парень в окровавленной одежде не здесь, а за многие годы от меня, что я в безопасности и злюсь на маму за то, что она выбросила вещи Бена. Я хочу оставаться злой, но эмоции блекнут и отступают.
— Все нормально, — мямлю я. — Я все понимаю.
Хотя на самом деле ничего не нормально и я ничего не понимаю, а мама должна почувствовать это, но она не может.
Она легонько вздыхает и протягивает руку, чтобы поправить локон волос, выбившийся из-за моего уха. Мне стоит нечеловеческих усилий не скривиться от ее прикосновения.
— Ужин готов, — говорит она таким обыденным тоном, будто мы только что играли с ней в шашки. Будто все нормально. Будто мы дома, а не пытаемся спрятаться от воспоминаний о Бене в крепости из картонных коробок в старом отеле. — Ты не поможешь мне накрыть на стол?
Я не успеваю спросить, знает ли она, где этот пресловутый стол, но следую за ней в гостиную, где они с папой каким-то образом освободили от коробок небольшую площадку. Они собрали обеденный стол и разложили на нем картонные коробочки с китайской едой.
Стол пока — единственный собранный предмет мебели в квартире. Со стороны, наверное, кажется, что мы ужинаем посреди острова из упаковочных материалов. Мы едим из тарелок, извлеченных из коробки с экстравагантной надписью «КУХНЯ — ХРУПКОЕ». Мама воркует о Коронадо, а папа одобрительно мычит, ахает и охает, где нужно и где не нужно. Я смотрю сквозь свою тарелку и повсюду вижу очертания Бена, даже когда закрываю глаза. Поэтому мне приходится вести неравную борьбу с запеченными на гриле овощами.