Арманс
Шрифт:
Она встала, но, посмотрев на себя в зеркало, убедилась, что не может в таком виде выйти к Октаву. «Боже мой! — воскликнула она, бессильно опускаясь в кресло. — Я так несчастна, я опозорила себя — и перед кем? Перед Октавом!»
От слез и горя мысли ее мутились.
«Подумать только! — сказала она себе через несколько мгновений. — Полчаса назад я была спокойна, даже счастлива, несмотря на свою горестную тайну, и вот все погибло, погибло окончательно и безвозвратно. Такой проницательный человек не мог не заметить моей слабости, а ведь именно эту слабость его суровый разум должен более всего порицать». Слезы душили Арманс. Прошло несколько часов, а она все еще не могла успокоиться. У нее сделался небольшой жар, и г-жа де Бонниве позволила ей весь вечер не выходить из комнаты.
Жар усилился, и вскоре Арманс пришла в голову новая мысль: «Я не окончательно опозорила себя, потому что все же прямо не
В воображении девушка уже видела себя монахиней. Порою ей даже казалось странным, что в ее каморке так много светских украшений. «Нужно кому-нибудь отдать эту прекрасную гравюру Сикстинской мадонны. Мне подарила ее госпожа де Маливер, а выбрал Октав, — думала она. — Он предпочитает эту картину «Обручению святой Девы», лучшему произведению Рафаэля. Помню, даже в то время я спорила с ним о правильности такого предпочтения только потому, что мне было приятно слушать, как он защищает свой выбор. Значит, сама того не подозревая, я уже любила Октава? Всегда его любила? Нет, я должна вырвать из сердца эту ужасную страсть!» Но, стараясь забыть кузена, несчастная Арманс убеждалась, что воспоминания о нем неразрывно сплетены с мельчайшими событиями ее прошлой жизни. Она была одна в комнате; горничную она отпустила, чтобы поплакать на свободе. Она позвонила и приказала перенести в соседнюю комнату все свои гравюры. Вскоре на стенах не осталось ничего, кроме прелестных голубых обоев. «Разве монахиням дозволено жить в кельях, оклеенных обоями?» — спросила себя Арманс. Она долго ломала голову над этой сложной проблемой. Ей во что бы то ни стало нужно было представить себе все убожество монастырского существования: неясность в этом вопросе была страшнее любых лишений, потому что рисовались они ей лишь в воображении. «Нет, — решила она наконец, — обои, конечно, запрещены, их еще не было в те времена, когда жили основательницы первых религиозных общин. Впервые эти общины появились в Италии. Князь Тубоскин рассказывал нам, что единственное украшение многих прекрасных монастырей — это свежевыбеленные стены. Может быть, мне лучше принять постриг в Италии: предлогом послужит болезнь, — продолжала она говорить в бреду. — Нет, нет! Я хочу хотя бы жить на родине Октава, хочу всегда слышать его родной язык!» Тут в комнату вошла Мери де Терсан. При виде голых стен она испугалась и, побледнев, бросилась к подруге. Арманс, возбужденная лихорадкой и какой-то самозабвенной жаждой подвига, которая тоже была своеобразным проявлением любви к Октаву, захотела связать себя произнесенным вслух обетом.
— Я решила постричься в монахини, — заявила она Мери.
— Как! Неужели эта женщина дошла в своей черствости до того, что оскорбила твое самолюбие?
— Боже упаси, что ты! Я ни в чем не могу упрекнуть госпожу де Бонниве. Она привязана ко мне настолько, насколько это возможно по отношению к бедной и ничего не значащей в свете племяннице. Она ласкова со мной, даже когда чем-нибудь огорчена, и вообще относится ко мне как нельзя лучше. Я была бы несправедлива и действительно опустилась бы до уровня компаньонки, если бы хоть в чем-нибудь ее упрекнула.
При этих словах Арманс слезы навернулись на глаза Мери, девушки богатой и наделенной душевным благородством — качеством, всегда отличавшим ее прославленное семейство. Подруги провели вместе большую часть вечера, беседуя лишь на языке слез и рукопожатий. Арманс поведала наконец Мери все причины, побуждавшие ее идти в монастырь, — все, кроме одной: что может ждать в светском обществе бесприданницу, которую нельзя как-никак выдать замуж за первого попавшегося лавочника? Какая ей уготована судьба? В монастыре она будет зависеть только от устава. Правда, там нет таких развлечений, как изящные искусства или остроумные светские беседы, которыми она наслаждалась в доме г-жи де Бонниве,
Пока Арманс плакала у себя в комнате, Октав, зная, что весь вечер не увидит кузину, и повинуясь чувству, которому, несмотря на все свое глубокомыслие, не мог бы найти объяснения, подошел к дамам, чьим обществом обычно пренебрегал ради богословских диспутов с г-жой де Бонниве. В последние месяцы он заметил, что на него со всех сторон ведутся атаки, — правда, весьма учтивые, но от этого не менее докучные. Он становился мизантропом и брюзгой, подобно Альсесту [36] , как только речь заходила о девушках на выданье. Стоило кому-нибудь заговорить с ним о незнакомой ему светской даме, как он немедленно спрашивал, нет ли у нее незамужней дочери. С некоторых пор он стал до того осторожен, что уже не удовлетворялся простым отрицанием. «У госпожи такой-то нет дочери, — говорил он, — но, может быть, у нее есть племянница?»
36
Альсест— главный герой комедии Мольера «Мизантроп».
Пока Арманс металась, словно в приступе безумия, Октав, стараясь уйти от сомнений, нахлынувших на него после утренних событий, не только беседовал с дамами, имеющими племянниц, но и отважно заговаривал с теми опаснейшими из матерей, которые были обременены несколькими дочерьми. Возможно, что своим мужеством он был обязан виду низенького стула, на котором обычно сидела Арманс возле кресла г-жи де Бонниве; теперь это место заняла одна из девиц де Кле, чьи красивые плечи в немецком вкусе, казалось, воспользовались случаем и захватили эту выгодную позицию, чтобы выставить напоказ свою свежесть. «Как не похожи друг на друга эти две девушки! — думал Октав. — То, что моя кузина сочла бы унижением, мадмуазель де Кле считает победой. С ее точки зрения это не проступок, а вполне дозволенное кокетство. Вот уж поистине где уместно сказать: «Положение обязывает!» Октав принялся ухаживать за м-ль де Кле. Нужно было проявить немалую проницательность или же хорошо знать обычную простоту его манер, чтобы заметить, сколько горечи и презрения таится за этой деланной веселостью. Собеседники Октава были настолько любезны, что восхищались любым его замечанием, тогда как ему самому казалось, что даже самые удачные его остроты плоски, а порою и пошлы. В этот вечер он ни разу не останавливался возле кресла г-жи де Бонниве. Проходя мимо, она вполголоса попеняла ему на это, и он стал так мило оправдываться, что привел маркизу в восторг. Она была вполне удовлетворена находчивостью своего будущего прозелита и его самоуверенным поведением в свете.
Мы бы сказали, что она превозносила его с благодушием невинности, если бы не боялись вогнать в краску слово «благодушие», применив его к женщине, которая так изящно откидывалась в кресле и так трогательно возводила глаза к небу. Правда, иной раз, разглядывая золоченые арабески на потолке, г-жа де Бонниве действительно проникалась верой: «Там, в этом пустом воздушном пространстве, реет дух, и он слушает меня, и магнетизирует мою душу, и вселяет в нее странные, совершенно неожиданные для меня чувства, которые я потом так красноречиво высказываю». Очень довольная в этот вечер Октавом и той ролью, которую ее ученик когда-нибудь сможет играть в обществе, она сказала г-же де Кле:
— Теперь ясно, что молодому виконту не хватало лишь той уверенности в себе, которая дается богатством. Закон о возмещении восстанавливает справедливость по отношению к нашим бедным эмигрантам, но даже если бы это обстоятельство оставляло меня равнодушной, я была бы в восторге от этого закона, потому что он вдохнул новую душу в моего кузена.
Когда маркиза отошла от нее, чтобы приветствовать только что прибывшую молодую герцогиню, г-жа д'Анкр, г-жа де Кле и г-жа де Ларонз переглянулись, после чего г-жа д'Анкр сказала г-же де Кле:
— Мне кажется, все это довольно ясно.
— Слишком ясно, — ответила та. — Дело принимает скандальный оборот. Еще немного внимания со стороны необыкновенного Октава — и наша дорогая маркиза дойдет до того, что возьмет нас в свои наперсницы.
— Сколько я ни видела на своем веку добродетельных дам, почитающих своим долгом рассуждать о религии, все они кончали именно так, — подхватила г-жа д'Анкр. — Ах, дорогая маркиза, счастлива та женщина, которая, не мудрствуя лукаво, слушается своего кюре и ходит к причастию.