Август
Шрифт:
Ты спрашиваешь меня о начале моей дружбы с императором, так знай, что всего три дня тому назад он соблаговолил навестить меня на одре болезни и я счел необходимым уведомить его о твоей просьбе. Он улыбнулся и спросил, прилично ли мне помогать такому неисправимому республиканцу, как ты, и затем мы стали вспоминать добрые старые времена, как и подобает людям в нашем возрасте. Он помнит все до мельчайших подробностей, даже лучше, чем я, дело которого ничего не забывать. Наконец я спросил его, не желает ли он послать тебе свое собственное описание событий того времени. На мгновение он задумался, устремив взгляд вдаль, потом снова улыбнулся и сказал: «Нет, в воспоминаниях императоров
Но что я могу рассказать тебе о тех днях? Мы были молоды, и, хотя Гай Октавий (так он звался тогда) уже знал, что судьба благосклонна к нему и что Юлий Цезарь намерен усыновить его, ни он сам, ни я, ни Марк Агриппа, ни Сальвидиен Руф — никто из его друзей не мог и вообразить себе, к чему все это приведет. Я, мой дорогой друг, не обладаю свободой в той мере, какая дана историку: ты можешь поведать всему миру о перемещениях отдельных личностей и целых армий, предать огласке хитросплетения государственных интриг, сопоставить поражения и победы, раскрыть даты рождений и смерти — и при этом оставаться свободным в мудрой простоте твоего труда, а не сгибаться, как я, под страшным бременем знаний, коими я не вправе ни с кем поделиться, но значение которых все яснее раскрывается мне с годами. Я знаю, ты ждешь от меня рассказа и, без сомнения, уже теряешь терпение, ибо я все никак не доберусь до сути. Но помни; я не только слуга империи, но и поэт и потому не могу обойтись без околичностей.
Ты будешь удивлен, если я скажу тебе, что не был знаком с Октавием до нашей встречи в Брундизии, куда я был послан, чтобы сопровождать его и группу его друзей в Аполлонию. Почему выбор пал на меня, до сей поры мне неведомо, но уверен — посредничество Цезаря тому виной. Мой отец, Луций, однажды оказал ему услугу, и за несколько лет до описываемых событий Цезарь посетил нас на нашей вилле в Ареции. Мы заспорили о чем–то (насколько мне помнится, я пытался уверить его в превосходстве поэзии Каллимаха [31] над стихами Катулла [32]); я вел себя заносчиво и непочтительно, оставаясь при этом (так мне казалось) весьма остроумным. Я был так молод тогда… Так или иначе, это его позабавило, и он еще немного побеседовал со мной. Двумя годами позже он приказал моему отцу отправить меня в Аполлонию в компании со своим племянником.
Должен признаться тебе, друг мой Ливий, — хотя ты, возможно, и не упомянешь этот факт, — что при нашей первой встрече Октавий не произвел на меня большого впечатления; я только что прибыл в Брундизий из Ареции и после десяти дней пути был измучен тяготами путешествия, пропылен с головы до ног и пребывал в весьма дурном расположении духа. Я нашел их на причале, откуда мы должны были отплыть. Агриппа и Сальвидиен тихо беседовали, а Октавий стоял немного в стороне, разглядывая небольшое судно, покачивающееся на якоре неподалеку. Никто не обратил на меня ни малейшего внимания.
— Я Меценат; я должен был встретиться с вами на этом месте. Кто из вас есть кто? — сказал я нарочито громким голосом.
Агриппа и Сальвидиен посмотрели на меня с усмешкой и назвали свои имена; Октавий оставался недвижим, и я, усмотрев в его повернутой ко мне спине надменность и пренебрежение, заметил:
— А ты, должно быть, и есть Октавий?
Он обернулся, и я тут же понял свою ошибку, прочитав выражение отчаянной застенчивости на его лице.
— Да, я Гай Октавий. Мой дядя говорил о тебе.
Он улыбнулся и, подав мне руку, наконец поднял глаза и впервые посмотрел на меня.
Как ты знаешь, немало слов
Я, должно быть, отступил назад, точно не помню; одним словом, я был поражен и отвернулся в смущении; тут мой взгляд упал на корабль, привлекший внимание Октавия.
— Это и есть посудина, на которой мы поплывем? — сказал я, немного придя в себя и указывая на небольшое торговое судно не более пятидесяти шагов в длину, с прогнившей обшивкой на носу и заплатами на парусах. Пропитавший его тяжелый запах рыбы доносился даже до берега.
— Это все, что есть, как нам сказали, — ответил мне Агриппа с полуулыбкой. Я полагаю, он счел меня капризным франтом, ибо я был одет в тогу и носил перстни на руках, в то время как они были в одних туниках и без каких–либо украшений.
— Смрад будет невыносим, — заявил я.
— Я полагаю, оно направляется в Аполлонию за грузом соленой рыбы, — с серьезным видом произнес Октавий.
На мгновение наступила тишина, и тут я расхохотался; все остальные подхватили — и так мы стали друзьями.
Похоже, мы мудрее в молодости, чем в зрелые годы, хотя истинный философ и не согласится со мной. Но уверяю тебя — именно с этого началась наша дружба: глупый смех сблизил нас гораздо больше, чем все, что случилось впоследствии, будь то победы или поражения, верность или предательство, радость или горе. Но юность проходит, и вместе с ней что–то в нас исчезает безвозвратно.
Итак, мы отплыли в Аполлонию на смердящей рыбацкой посудине, которая зловеще скрипела при каждой встречной волне и так опасно кренилась то на один борт, то на другой, что нам даже пришлось привязаться веревками; она несла нас навстречу судьбе, которую мы не могли себе тогда и представить…
Продолжаю через два дня. Не стану утомлять тебя подробностями моих болезней, кои послужили причиной этой задержки, — все это слишком скучно.
Признаюсь, я подумал, что от моих воспоминаний тебе будет мало толку, посему дал указание письмоводителю поискать среди моих бумаг что–нибудь более для тебя подходящее. Ты, может быть, помнишь, как десять лет назад я выступил на освящении построенного нашим общим другом Марком Агриппой храма Венеры и Марса, ныне повсеместно называемого Пантеоном. Так вот, поначалу я собирался произнести несколько, я бы сказал, вычурную речь, чуть ли не в стихах, в которой пытался проследить связь между Римом нашей юности и Римом нынешним, представленным этим величественным храмом (впоследствии я отказался от этой идеи). Короче говоря, в качестве подспорья в работе над формой задуманной мной речи я набросал записки о временах нашей молодости, на которые и опираюсь в надежде помочь тебе в завершении твоего труда по истории нашего времени.
Представь себе, если можешь, четырех наивных юнцов (я и сам не узнаю их теперь), пребывавших в полном неведении о том, что ждет их впереди, в какой мир они вступают. Один из них — Марк Агриппа, высокий, мускулистый, лицом похожий на крестьянина: крупный нос, широкие скулы, загрубелая смуглая кожа, неухоженные темные волосы и рыжая борода торчком. Походка у него тяжелая, как у быка, но при этом необъяснимо грациозная; речь — простая, неспешная и спокойная, без эмоций. Если бы не борода, ему не дашь его девятнадцати лет.