Август
Шрифт:
Тавий, дорогой Тавий — повторяю я твое имя, но ты не отзываешься. Сознаешь ли ты, как нестерпима для меня наша разлука? Я проклинаю твое величие за то, что оно уводит тебя прочь от меня и держит в чужой стране, ненавистной мне только потому, что ты там, а не со мной. Да, я знаю — ты говорил мне, что гневаться на неизбежность — это ребячество, но твоя мудрость покинула меня вместе с тобой, и я, словно малое дитя, не могу успокоиться, пока ты не вернешься.
Как могла я отпустить тебя, когда и один день разлуки с тобой, мой любимый, повергает меня в отчаяние? Ты сказал, что разразится скандал, если я последую за тобой, — но какой может быть скандал, когда всем давно все известно? Враги твои шепчутся по углам, друзья хранят молчание — но и те и другие знают, что ты выше всех тех обычаев, которые многие считают неотъемлемой принадлежностью благонравной жизни.
Но мой ли ты? Я уверена в этом, когда мы вместе, но когда ты столь далеко от меня, мне так не хватает твоего прикосновения, которое стоит целой сотни слов. Неужто мои страдания приносят тебе радость? Надеюсь, что да. Любовь жестока — я была бы почти счастлива, если бы знала, что ты так же безутешен, как и я. Скажи, что ты страдаешь, и, может быть, это принесет мне некоторое утешение.
Ибо я не могу найти его в Риме — все мне видится таким обыденным и тривиальным. Я присутствую на празднествах, как того требует мое положение, но их ритуалы кажутся мне бессодержательными; хожу в цирк, но мне все равно, кто победит на скачках; посещаю литературные чтения, но мысли мои далеки от мира поэзии — даже стихов нашего друга Горация. Все это время я хранила тебе верность — впрочем, другого ты бы от меня и не услышал, даже если бы мне пришлось прибегнуть ко лжи. Но поверь, это чистая правда. Значит ли моя верность хоть что–нибудь для тебя?
Твоя дочь чувствует себя хорошо и довольна своей новой жизнью. Я раз или два в неделю посещаю ее и Марка Агриппу. Она, похоже, рада видеть меня; мы даже стали с ней подругами. Она уже близка к тому, чтобы разрешиться от бремени и, сдается мне, гордится своим приближающимся материнством. Хотела бы я от тебя ребенка? Не знаю. Что скажет Меценат? Это будет очередной скандал, но зато какой забавный!.. Вот видишь, я так же безостановочно болтаю с тобой воображаемым, как и с реальным.
Ничего интересного из слухов сообщить тебе не могу. Браки, о которых ты хлопотал еще до отъезда, наконец заключены: Тиберий, похоже, оставил свои честолюбивые мечты и женился на Випсании; Юл Антоний взял в жены Марцеллу. Юл счастлив тем, что он теперь официально твой племянник и член семьи Октавиев, и даже сварливый Тиберий по–своему удовлетворен — хотя он прекрасно понимает, что союз Юла с твоей племянницей ставит его самого, женатого на дочке Агриппы, в менее выгодное положение.
Думаешь ли ты вернуться ко мне этой осенью, до того, как зимние шторма сделают путешествие невозможным? Или ты задержишься в Азии до весны? Мне кажется, я не смогу так долго выдержать разлуку с тобой. Скажи, как мне жить без тебя?
VII
Письмо: Квинт Гораций Флакк — Гаю Цильнию Меценату в Арецию (19 год до Р. Х.)
Наш друг Вергилий умер.
До меня только что дошла эта печальная весть, и я спешу отписать тебе, прежде чем скорбь придет на смену оцепенению, в коем я пребываю в настоящий момент. Это оцепенение есть не что иное, как предчувствие неумолимого рока, настигшего нашего друга и подстерегающего нас всех. Его тело находится в Брундизии с Октавием. Сведения мои отрывочны, но я все равно хочу рассказать тебе, что знаю, ибо не сомневаюсь, что состояние, в котором находится сейчас Октавий, не позволит ему скоро написать тебе.
По всей видимости, Вергилий столкнулся с определенными трудностями в работе над завершением своей поэмы, ради чего он, собственно, и уехал из Италии. Поэтому когда Октавий, возвращаясь в Рим из Азии, остановился в Афинах, ему без особого труда удалось уговорить Вергилия, который за полгода, проведенных на чужбине, уже успел соскучиться по Италии, составить ему компанию. А может быть, он смутно чувствовал приближение смерти и не хотел, чтобы его тело покоилось в чужой земле. Как бы то ни было, в пути по его просьбе они с Октавием посетили Мегару; возможно, он хотел своими глазами увидеть каменистую долину, где, как говорят, молодой Тезей [51]
Как я понимаю, Вергилий почти все время в эти последние свои дни находился в бреду — хотя я не сомневаюсь, что даже в горячке он оставался более рассудительным, чем многие другие в полном здравии. В конце он упомянул твое имя, а также мое и Вария. Он вырвал у Октавия обещание уничтожить недоработанную рукопись «Энеиды», но я верю, что оно не будет выполнено.
Я как–то написал, что Вергилию принадлежала половина моей души. Сейчас я чувствую, что преуменьшил то, что казалось мне тогда преувеличением, ибо в Брундизии осталась половина души не просто моей, а всего Рима. Мы потеряли больше, чем нам дано понять.
Но память моя почему–то упорно возвращается к более прозаическим вещам, которые одним лишь нам с тобой понятны. Он нашел свое последнее пристанище в Брундизии; а помнишь, сколько лет прошло с тех счастливых дней, когда мы втроем путешествовали через всю Италию из Рима в Брундизий? Двадцать лет… А кажется, что это было только вчера: я до сих пор явственно ощущаю, как режет глаза едучий дым от свежих веток, которые владельцы постоялых дворов подкладывали в очаг, и слышу, как мы звонко смеемся, словно мальчишки, до срока отпущенные из школы; я вижу сельскую девушку, что мы подобрали в Тривике, — она обещала прийти ко мне в комнату, но так больше и не появилась; слышу, как Вергилий поддразнивает меня; помню шумную возню и тихий разговор; и роскошь Брундизия после аскетизма провинции.
Я никогда больше не вернусь в Брундизий. Тяжкий груз печали заставляет меня отложить перо…
VIII
Дневник Юлии, Пандатерия (4 год после Р. Х.)
В молодости, когда я только познакомилась с ней, я считала Теренцию пустой и глупой, хотя и занятной женщиной, и не могла понять, что мой отец нашел в ней. Она была болтлива как сорока, отчаянно заигрывала со всеми подряд, и, как мне тогда казалось, ее ум ни разу не омрачался ни одной серьезной мыслью. Муж Теренции, Гай Меценат, мне никогда не нравился, хоть он и был другом моего отца, и я никак не могла взять в толк, почему она согласилась на брак с ним. Оглядываясь назад, я должна заметить, что мой союз с Агриппой был не менее странен, но я тогда была молода и неопытна и так поглощена собой, что ничего вокруг не замечала.
Со временем я научилась понимать Теренцию. Не исключено, что по–своему она была мудрее нас всех. Я не знаю, что с ней сталось. Что случается с людьми, которые незаметно исчезают из нашей жизни?
Я полагаю, она любила моего отца, хотя даже он сам не до конца понимал ее. А может быть, и наоборот, очень хорошо понимал. Она была более или менее верна ему, заводя себе любовников только в период его особенно долгого отсутствия. Возможно даже, что его привязанность к ней была гораздо глубже, чем предполагал напускаемый им вид снисходительной терпимости. Они оставались вместе более десяти лет и были, как мне представляется, счастливы. Теперь–то я вижу — и не исключено, что смутно видела уже тогда, — что мои суждения о людях были обусловлены моей молодостью и высоким положением. Мой муж, по возрасту годящийся мне в отцы, являлся самой важной фигурой в Риме и провинциях в отсутствие моего отца, и посему я воображала себя некой Ливией — такой же гордой и величавой, как и она, с высоко поднятой головой стоящей рядом с тем, кто и сам мог бы быть императором. Поэтому мне казалось в высшей степени неуместным, что мой отец увлекся такой непохожей на Ливию (и на меня, как я по глупости думала) женщиной, как Теренция. Но теперь я знаю то, что не замечала тогда.
Я помню, что, когда мой отец один вернулся из Азии всего через несколько дней после того, как в Брундизии у него на руках испустил свой последний вздох его друг Вергилий, Теренция оказалась единственной, кто сумел принести ему утешение. Ни Ливия, ни я оказались на это не способны. Мне была знакома идея утраты, но не сама она; Ливия, со своей стороны, исправно произнесла все положенные в этом случае слова — что Вергилий выполнил свой долг перед родиной и навсегда останется жить в памяти соотечественников и что боги примут его в свое лоно как одного из самых любимых сыновей. И еще она дала ему понять, что чрезмерное проявление скорби не к лицу императору.