Августовский рассвет (сборник)
Шрифт:
— Думаю, что не доставалось…
— То-то и оно!.. И кто это тебя, Гитлер, надоумил? Кто только тебя надоумил, потому что, если бы ты спросил меня… А теперь вот получай…
Самолеты появились неожиданно. Мы быстро укрылись, но впереди выпустили белую ракету для опознавания. С самолетов ответили тоже ракетой. Сзади крикнули:
— Это наши!
— Конечно, наши!
И мы продолжали марш. Самолеты стали приближаться к нам.
— Снеслись на головы немцев и теперь возвращаются в свое гнездо, — сказал Мездря Карп.
Но самолеты с
— Разбойники!
Я закрыл глаза и бросился на землю. Взрывы следовали один за другим, земля дрожала. Надо мной пронесся горячий, обжигающий ветер. Потом что-то ударило меня по спине и по правой ноге. Рот забило землей. Глаза жгло. Потом наступила тишина, обманчивая короткая тишина. Я открыл глаза. Вокруг меня остался беловатый удушливый дым. Я хотел пошевелиться, но было страшно. Страшно увидеть, что у меня не хватает правой, ноги. Зачем шевелиться? Чтобы наткнуться на кровь, свою собственную дымящуюся кровь? Лучше ничего не видеть. Сколько это может длиться? Десять минут, полчаса? Скорее бы все кончилось!..
Я оглушен. Я отдаю себе в этом отчет, раз не слышу ни одного голоса. А вдруг они погибли? Погибли все? Все? Может, только я и остался в живых, и то ранен? И если я не умру через десять минут, через полчаса, мне придется мучиться, бороться со смертью здесь, среди стольких мертвых? Я делаю усилие и с трудом переворачиваюсь на спину. Остаюсь лежать так, удивляясь, что у меня ничего не болит. Я только чувствую словно два ожога: на спине и на правой ноге. Значит, наверное, не прошло и минуты, как меня ранило. Раны начнут болеть много позже…
Смотрю в небо надо мной. Светает. Но рев самолетов усиливается. И только тут я осознал, что я не один живой на этом поле, и радуюсь, что не умер. Самолеты обстреливают нас из пулеметов. Я поднимаю руки и закрываю ими лицо. И снова становится тихо.
Я решаюсь протянуть руку к правой ноге и натыкаюсь на еще горячую кровь.
Значит, все именно так, как я и предполагал.
— Младший лейтенант Врынчану! Младший лейтенант Врынчану!
Я узнаю голос капитана Комэницы и отвечаю:
— Я здесь! Я здесь, господин капитан…
Слышу поспешные шаги капитана и вижу, как он наклоняется надо мной:
— Что с тобой?
— Не знаю! Ранило…
— Поднимись!
— К чему, господин капитан?
— Все же попробуй…
Я пробую. И странное дело: могу приподняться на локтях. Гляжу на свою правую ногу. Она на месте. Отбрасываю полу шинели, пропитанную кровью. Под ней, однако, нет никакой раны. Поднимаюсь на ноги, и тут падает мой автомат, разломанный надвое. Приклад — на одну сторону, ствол — на другую. Следовательно, если бы автомат не спас меня, осколок вошел бы в мое тело. Я готов кричать от радости, но не делаю этого: еще нужно выяснить, что за удар был в правую ногу.
В нескольких метрах от меня лежит Мездря Карп. Он лежит без движения. У него не хватает половины черепа. Именно эта половина и ударила в мою ногу и испачкала
Капитан Комэница протягивает мне сигарету. Я зажигаю ее дрожащими руками, а в голове у меня все вертится вопрос: «Далеко ли нам еще, господин младший лейтенант?..»
Я перевернул лист, на котором вместо имени Мездри Карпа написал имя Мындруца Константина, и спросил следующего:
— Тебя как зовут?
— Солдат Няшку Владимир.
Я хотел сказать ему, что вношу его в список вместо ефрейтора Т. Р. Никулеску Виорела, который… Но к чему ему говорить об этом? Да я и не успел бы, потому что линии, которыми было перечеркнуто имя Никулеску, моментально растворились и ефрейтор Т. Р. Никулеску, до крайней степени удивленный, глянул на меня с листа бумаги:
— Знаете, я долгое время мысленно беседую с вами и спрашиваю вас: как можете вы, интеллигент, требовать от меня, чтобы я убивал людей?.. Во имя чего?
— Во имя человечности, Никулеску. Во имя патриотизма! Вот во имя чего я приказываю тебе стрелять! — отвечаю я.
— Но я стреляю, господин младший лейтенант. Я стреляю, только всякий раз закрываю глаза, когда делаю это. Может, я и убил, но не видел, не знаю, что убил, и это избавляет меня от мук совести.
— Напротив, именно поэтому тебя должны мучить угрызения совести, потому что тот, кого ты не убил, может убить меня, тебя, других.
— И все-таки тот тоже человек, у него есть родители, дети, он тоже мечтает…
— А у нас разве нет? И разве это мы покушаемся на его мечты, на его родителей, их свободу и достоинство? Мы защищаемся и, защищая самих себя, реабилитируем гуманизм, который они попрали!.. Это не просто высокие слова, Никулеску, это высокая правда!
— И вы убиваете их в полном согласии со своей совестью?
— Иначе нельзя. Война есть война, у того, кто не хочет быть убитым, есть возможность спастись… Особенно если он знает, что сражается не за свое дело и даже не за дело своего народа или человечества!
— А если он не знает или не хочет знать?
— Тогда он осужден.
— И все же… Все же я не могу, господин лейтенант. Я выполняю ваши приказы, молчу, не высказываю своего мнения, стреляю, но закрываю глаза. Я не представляю, как я могу решать вопрос о чьей-то жизни или смерти!
— Когда-нибудь ты перестанешь закрывать глаза, Никулеску!
Ты помнишь, как рассказывал мне об этом воображаемом диалоге, ефрейтор Никулеску?
Если не ошибаюсь, это было после того, как мы захватили село В. Вечером в перерыве между атаками мы подсчитывали потери: убиты Плопшор, Дунгэ и Анестин, ранены Амираш и Неделку. Тогда я говорил тебе, что в обороне надо охотиться буквально за каждым врагом и безжалостно убивать его. Я еще упрекал тебя за бесцельную трату патронов. «Ты стреляешь не думая, а это нехорошо, Никулеску. Ты должен стрелять каждый раз в цель…» Я тогда не знал еще твоих взглядов, и меня немного беспокоило то, что ты торопишься, когда стреляешь.